Пyмяyx**
14.06.2015, 16:30
Туманы Глеб Рубашкин (http://www.proza.ru/avtor/glebr1979)
Ласковые предзакатные лучи разукрасили улицу мягкими цветами теплого летнего вечера. Челыш присел на лавочку у калитки и самозабвенно потягивал папироску. Едкий сизый дым и нежное августовское солнце умиротворяли и несли с собой ощущение спокойствия и гармонии. Это был своеобразный ритуал, некое священнодействие, тайный смысл которого был постижим лишь ему одному.
Челыш любил Тишину, ждал ее и наслаждался ей.
Однако в гармонии всегда находится место для семян тревоги, которые проникают в нее незаметно, исподтишка, постепенно пускают корни и, в конце концов, полностью разрушают то, что до этого казалось таким незыблемым. Предвозвестником той самой тревоги стал гулкий протяжный стон, доносившийся издалека.
Несмотря на то, что звуки эти были привычны Челышу, так как слышал он их практически каждый будний день (вернее вечер), лицо его исказила еле заметная гримаса боли.
«Опять, б**, Балда со своими туманами» - сорвались с его губ едва слышные, похожие на плевок, слова.
Призрак недавней идиллии злорадно растворялся в воздухе.
С другого конца улицы раздавались дребезжащие протяжные звуки, очень похожие на рев раненого животного. Несмотря на, казалось бы, их несвязный характер, иногда человеческое ухо могло уловить отдельные сильно исковерканные слова, изредка выпадавшие из общего тона этой песни обезьяны-ревуна. Самым узнаваемым из эти слов было – "па –а- а - ти – а –а –а –ны".
Челыш знал, что через несколько минут можно будет опознать и другие слова. Учитывая то, в который раз для него уже звучала эта "ария", он мог и не напрягать свой слух. Эту песню Челыш знал наизусть, хотя давно был готов отдать все на свете за то, чтобы ее никогда не слышать.
Судя по всему, звучал только первый куплет, и надо было готовиться к худшему. Идти домой, в духоту, не хотелось, и Челыш решил в очередной раз испытать всю эту муку до конца. Правда, его решительность в этот раз была какой-то особенной. Об этом выразительно заявляли широкие изумрудные глаза Челыша, которые в одно мгновение вдруг стали похожи на ясные очи товарища Мао, чей портрет, старательно вырезанный из газеты «Правда», висел у него дома рядом с рукомойником.
Челыш терпеливо ждал, уверенный в том, что Балда и сегодня не изменит свой привычный маршрут и примерно минут через десять окажется рядом.
* * *
Надо сказать, что именно преклонение Челыша перед тишиной, возможно, в итоге и стало одной из причин его семейной неустроенности. Ну не везло ему на баб, хоть и устоять перед его внутренней непоколебимой силой, проявлявшейся в каждом его движении и каждом редком слове, из них мало кто мог.
Да и было то у него их не так уж и много – всего три. С первой из них, Лизкой, он гулял еще до Войны. Вернее будет сказать, что это она с ним гуляла. Приглянулись Лизке умные зеленые глаза да жилистые крепкие руки красивого, но неопытного в «этом деле» юноши. Махнула пару раз длиннющими ресницами – и вот он, Челыш, уже в кармане. Одомашненный, что твой кот Васька, готовый молоко со ступней Лизкиных слизывать. Так и протаскался бы за ней, мурлыча и ласкаясь, в забытье полном, если бы не застукал ее в один теплый июньский вечер в овраге с Федькой Конем. Что они там делали? А что еще с Конем можно делать? – Скакать на нем можно. Вот Лизка и скакала. Так скакала, что никакая Первая Конная не угонится. Вот и Челыш ее тогда не догнал. Ее белые полноватые ноги не смотри, что коротки были, а бегать могли пуще, чем у любого сопливого пацаненка.
А вот Федькины ребра, передние зубы и переносицу в тот день ничего уберечь не могло.
От неприятностей, связанных с этим инцидентом Челыша "спасла" Война. Он не любил про нее вспоминать. Но Война не отпускала, потайными ходами пробиралась в его сны, сковывала по рукам и ногам и раз за разом прокручивала в сознании одни и те же картины.
* * *
Золотистые волны накатывают, гладят и обнимают своими колосьями. Небо забыло про то, как выглядят облака. Больше всего хочется своим раскалившимся затылком почувствовать хотя бы малейшее движение воздуха.
До леса осталось совсем немного, когда они заметили его. Белесый, с длинными как у женщины, почти бесцветными ресницами. Лицо усеяно крупными веснушками. Часто-часто моргает, разбрасывая капли выступивших слез.
- Tote mich nicht! Ich bitte dich! Ich habe eine Familie - eine Frau und drei Kinder! Nicht schiessen, nicht schiessen, bitte! – лопотал немец судорожно протягивая смятую фотографическую карточку, на которой счастливо улыбались миловидная круглолицая женщина и три таких же миловидных девочки в одинаковых белых платьицах в мелкий горох.
- Про что он бормочет – спросил Ковальчук.
- Про детей что-то – отозвался, услышав что-то смутно знакомое еще со школьной еще скамьи, Селиванов.
- А-а-а, про детей. Вот и оставался бы с ними дома, с детьми. Пошли. Некогда нам здесь задерживаться. Рядовой Челышев, фрица в расход!
- Как в расход?
- Что значит как?! Молча. Ты что дефективный? Или тебя на срочной службе винтовкой не учили пользоваться? Выполняй приказ!
- Товарищ лейтенант, я не могу. Не могу вот так, безоружного.
- Ты что, Челышев, под трибунал захотел?! Или ты хочешь подождать, когда они ВСЕ сюда прибегут?! Может ему еще пулемет вернуть?
- Я все понимаю. Рука не поднимается.
- Стреляй, мать твою!!! Ты на войне, а не с бабой на сеновале! Стреляй, я сказал!
Когда Челыш щелкнул затвором, немец, вложив все свои силы в один большой прыжок, вмиг оказался подле него и, ухватившись обеими руками за ствол, мокро и нечленораздельно завыл. Челыш резко ударил его правой ногою в грудь, отбросив метра на два от себя, и сразу, без промедления нажал на спуск.
* * *
Потом немец часто приходил к Челышу по ночам. Оборачивал к нему свое рябое, выпачканное в грязи, масле и слезах лицо и визгливым, бабьим голосом начинал голосить. Его крик пронизывал Челыша как спица, насквозь, и выходил наружу вместе с холодным и липким потом, бесповоротно нарушая то сладкое, безмятежное спокойствие, которое дарит нам сон.
* * *
Второй была Нюра – медсестра из госпиталя, в который он попал после окружения. Когда она дежурила в ночную смену, Челыш всегда знал, что рано или поздно накрахмаленный белый халат прошелестит рядом с кроватью, а ее рука как бы невзначай коснется его плеча. Выждав минут пять после этого, он опускал ноги на холодный каменный пол, ощупывая пальцами пространство в поисках шлепанцев, и отправлялся в путь по длинному, темному коридору.
Она уже ждала его. В конце коридора находилась «сестринская» - тесная комнатушка без окон, бывшая раньше чем-то вроде небольшой кладовки. В ней помещались только стол со стулом, печка-буржуйка и кушетка, которая безропотно и даже, казалось, сочувственно принимала его измученное тело.
Последнее письмо от Нюры он получил в октябре 43-го. В нем она сообщала о том, что обратилась с просьбой о переводе ее на линию фронта.
В декабре 43-го ее не стало – сразу семь немецких осколков впились в нее, как бы мстя за каждую спасенную Нюрой русскую жизнь.
Узнав об этом, Челыш больше всего поразился не смерти когда-то близкого ему человека, а тому, как он все это воспринял. Так, будто кто-то пытался докричаться до него с берега, а он плыл под водой, едва улавливая отдаленную волну звуков и неразборчивые слова, и ему совсем не хотелось выныривать на поверхность.
Ведь было же совсем по-другому, когда лейтенанту Ковальчуку, который находился всего метрах в десяти от него, снесло чем-то дико свистящим полголовы. Глядя на его обезображенное тело, Челышу хотелось одновременно и кричать, и плакать, и убивать. Убивать их всех…
По-другому было и тогда, когда надежда, вечная обманщица, выдающая себя за удачу, повернулась к нему спиной. Его руки тогда опустились в прямом смысле, из обоих запястий сочилась кровь, из ран выглядывали белые-белые кости. Единственным оружием, которое он мог использовать, были его крепкие, ровные зубы, справиться с которыми не смогли ни сырые окопы Подмосковья, ни гнилой Дальний Восток. Рядом с ним брел солдат и из последних сил удерживал руками то, что так не хотел от себя отпускать – свои кишки, которые предательски вываливались при ходьбе из огромной раны на животе.
Челыш никогда не пытался себе объяснить - что же это такое было? Какая сила уберегла его тогда, не дала пуле скользнуть чуть повыше руки, не позволила сдаться в плен и упасть под кусты в надежде на то, что кровь унесет из него все то, что так беспокоило – боль, страх и отчаянье? Что заставило земляка-танкиста, с которым он три дня назад поделился махоркой, оказаться рядом с ним и поднять на борт своей бронированной «ласточки»?
Челыш просто глубже и глубже погружался под воду. Туда, где уже ничего не слышно и слышать не хочется.
* * *
После демобилизации Челыш вернулся в родную деревню, но работать поехал устраиваться в город, на завод. Там он и познакомился с Любой. Она работала технологом в том же цехе, что и он. Жила вдвоем с больной матерью. На ее старшего брата похоронка пришла еще в июле 41-го, на отца – в декабре 42-го. Отца на фронт забрали не сразу – была бронь по возрасту. После второй похоронки мать у Любы слегла и уже не вставала.
Взгляды, которые Люба украдкой бросала на Челыша, не могли от него утаиться – настолько неловкими были ее попытки скрыть их направление. Большие грустно-серые глаза, тугая длинная коса пшеничных волос и тонкие, нежные пальчики недавней школьницы – все это заставляло вскипать кровь в его замороженных венах и, в тоже время, довольно долго удерживало его от решительных действий.
Однажды Челыш все-таки вызвался проводить Любу до дома. Большую часть пути они молчали. Каждый о своем. Метров за десять до калитки он, обхватив Любу за талию, затащил ее под крону пышного клена и стал жадно целовать. Она не сопротивлялась – видимо, пока шли, успела себя подготовить к этой жертве. Причем настолько, что позвала его домой: «У нас две комнаты в доме, а мать не встает». Челыш был искренне удивлен такой удаче, но размышлять долго не стал и воспользовался предложением.
Желание завладело им и не замечало ни испуганных Любиных глаз, ни скрипа панцирной сетки. Оно уже начало наполнять каждую часть его тела сладкой дрожью наслаждения, как вдруг спертый воздух прорезал дикий истошный вопль - за стеной умирала Любина мать.
После этого Челыш уже не выныривал.
* * *
Балда неспешно приближался к дому Челыша. Он с наслаждением покачивался из стороны в сторону и с удивительной для его состояния ловкостью избегал всех препятствий, которые встречаются на сельских тропах – ям, камней и коровьих лепешек.
- Здорово, Балдин! – окрикнул издалека Балду Челыш.
- Здорово, Петр Иваныч! Дай подымить, коль не жалко – с дружелюбной готовностью откликнулся Балда, довольно быстро преодолевая расстояние до дома Челышевых.
- Да чего там! Держи, конечно. Садись – покурим. Чай устал? Где трудился-то сегодня?
- Сегодня баню в Медянке закончили для Кривокурихи. Баня знатная вышла, мне аж завидно стало, что у самого такой нет. Только нескладуха получилась – она денег от сына ждала, а он чего-то не прислал. Ну, вот и пришлось ей нам первачом проставиться да картохой печеной с луком. Когда расплатится теперь – шут его знает! Андрюха Тулупов, он у нас вроде как за бригадира, все кости ей перемыл, а Кривокурихе все как с гуся вода. Она, знать, на стол мечет да приговаривает: «Ты, Андрюша, выпей, покушай, поначалу – намаялся то ведь как! А там и порешаем, что с калымом-то делать».
Андрюха, конечно, про деньги гнет и гнет, а живот все равно свое просит. Ну, он и поддался. Накидал себе в тарелку картохи, луковицу на закусь приготовил. Кривокуриха подкатила с бутылью первача, в стакан ему до краев набурыздала. А у Андрюхи же привычка, знаш поди, - он ведь перед каждой стопкой крестным знамением себя осеняет и произносит «Ну Господи, благослови!».
Он себе и в этот раз не изменил, конечно. Но, как только произнес свое коронное, да стакан к губам поднес, тот у него возьми в руках, да и тресни! Еще и так треснул, что аж весь стол в мелких осколках!
"Тулуп" весь лицом побелел да со двора-то ее и вышел резко. Нам еще, проходя, шепнул – не пейте, мол, ребята ее самогон – заговоренный он. Сам знаешь, поди, чего про нее судачат. А нам-то с такого расстройства без вина вообще тяжко было – хоть вой. Вот и послали мы Андрюху с евойной дурью туда, куда девок обычно приглашают – усмехнулся Балда. – Самогон и на самом деле особенный какой-то у нее – после литровины на троих унесло нас так далеко, что аж страх взял не вернуться оттуда. Жаль только вот, что лапу сосать и дальше теперь придется. А у меня еще и случай такой, что треснуть надо, а денег найти.
- А что за случай-то?
- Да Аленке День Рождения послезавтра, а гостинец покупать мне и не на что. А она ведь ждать будет – знает, что папка ее не забудет.
- Так ты что – совсем без гроша?
- Гол как сокол. Да сам, поди, знаешь как сейчас здесь с работой. В колхоз к Палычу я не пойду – это все равно, что гадюку на болоте дразнить. Я ему там как бельмо на глазу буду. Он и так разговоров про Зойку избегать старается, а тут вдруг мне еще заместо красной тряпки пред его глазами заявиться? В город убежать, вослед дражайшей супруге? Так это можно сразу в каталажку направляться – ну не смогу я там удержаться о того, чтоб рыло ее конторскому не начистить! А если уж про сам завод-то говорить – тоскливо для меня все там. В цеху летом особенно тяжело – не вздохнуть. Что сталеваром, что сварщиком, что слесарем – не мое это. Да и не хочу, чтоб у меня как у Савельича, у Морозова, к пятидесяти годам гной из ушей потек. Другое дело совсем – на воздухе бревна тесать или лес валить на просеке. Вот это по мне! Только туго нынче с работой-то для плотника!
- Может тебе продать что-нибудь?
- Да нечего. Если только паутину из углов собрать да бельевую веревку из нее сварганить. Только еще не факт, что сам ее использовать не захочу – совсем тоска зеленая заела, даже вино не помогает. Как Аленку в город отвезу, так и берет сразу за сердце. Как клещами. То надавит посильнее, то ослабит.
- А много ли целковых на подарок тебе надо-то? Чай девчонка, не королевна какая.
- Да рублей пять – семь. Аленке рисовать дюже нравится. Все говорит: "Вот бы красками настоящими, масляными попробовать!" Я тут в Горький ездил недавно – Савельичу мебель грузить помогал – да и зашел на Свердловку. А там увидел вывеску – "Художественный салон". Зашел, – а там чего только нет – кисти, холсты, краски, картины разные продаются. Красиво все. Смотрю – масляные краски лежат – пять семьдесят. Думаю: "Вот Аленка обрадовалась бы!" А денег с собой нет ни шиша. Калымов мало последнее время. Народу на хлеб не хватает – какая уж тут стройка! А Аленка ведь ждет – знает, что я ради нее в лепешку расшибусь. Не то, что маманя с хахалем ее. Я вот думал - у Кривокурихи баню поднимем - да заимею хрустящих. А с ней видишь как все получилось.
Челыш сочувственно покачивал головой и поджимал потрескавшиеся губы.
- Эх, вот бы помочь как тебе! Да в долг не дашь – не вернешь ведь, пропьешь. Пропьешь, пропьешь – знаем мы вас, плотников – работников. Да мне бы и так не жалко тебе подсобить, да говорят толка не будет в этом, если задаром. – У переносицы Челыша собрались глубокие-преглубокие борозды, нос вдруг как-то заострился, а глаза потонули под нависшими бровями. – А мож мне у тебя какую-нибудь безделицу купить?
- Может, лапти возьмешь? От деда Семена еще остались. Вещь самая что ни на есть полезная. Любым из них Ваське с первого раза в рожу попадаю, когда он, злодей, на стол запрыгнуть решается.
- Да нет, что ты! И кошки–то у меня отродясь не водилось. Может, ты мне что-нибудь не такое ценное продашь? Все ж таки сам дед Семен вязал лапти-то. Таких мастеров нынче не сыщешь.
- Что же тебе продать-то? Нет у меня ничего.
- Ну, не скажи! Есть кое-что.
- Говори, Чалыш, не томи! Что же это за сокровище такое у меня есть, о котором я сам и не знаю?
- А вот песня у тебя есть, что ты каждый вечер горланишь. Про партизан там что-то.
- Да хорош шутить! Как это так – песню продать? Да и на кой она тебе?
- Ну, тебе–то она ведь на душу легла. А мне, думаешь, не может? Хоть на ушах моих в свое время целое семейство медвежье потопталось, а песни я люблю, с армии еще. Только, видишь чего - почти у каждого мужика в деревне есть своя козырная. У Паши Брючкина – "Шумел камыш", у Володьки Тихонова – "Хасбулат удалой", у Сергея Петровича – "Степь да степь кругом". Вот я и подумал – пусть и у меня такая песня будет. Мне эта, про "туманы-партизаны", приглянулась очень. Давай, я тебе шесть целковых, а ты мне слова ее на листочке запишешь, а сам другую какую выучишь. Ты – парень шустрый по таким делам. А песен разве хороших мало?
- Нет, Иваныч, другую без толку петь. Эта у меня от души идет. Тоску она глушит, пока звучит. Я ее услышал, когда в госпитале лежал в сорок втором. К нам тогда знаменитый хор Пятницкого приезжал. Много тогда они всего исполняли – русские народные в основном. Но как стало подходить к концу, объявили, что решили исполнить сегодня совсем новую песню. И тут выходит на сцену девушка, - Валентиной, кажись, звали. Молоденькая такая, симпатичная. Как только запела, у меня ком в горле встал да слезы-предательницы на глаза начали наворачиваться. Песня закончилась, а в зале тишина, ни звука. Видно, не на одного меня она так подействовала – все как в ступор вошли. Тут меня понесло будто что-то. Я до сцены в три прыжка добежал да как чмокну эту Валю в щечку ее румяную. «Спасибо, Вам за песню такую чудесную! – говорю я ей. – Нельзя ли повторить?». Она стоит, глазищами своими хлопает – опешила, видать, сильно. А тут еще все как захлопают, костылями по полу застучат, заорут: «Браво! Бис! Даешь еще!». Раза три-четыре они еще потом эти «Туманы» спели тогда. С тех пор вот и не расстаюсь я с ней, с песней-то. Она мне, можно сказать, как талисман – пока помню, пою. Пока пою, жить еще хочется.
- Ну, если так она дорога тебе, извини – не знал! А ты, Санек, не грусти, не тоскуй - образуется все у тебя. Ты, вон, какой еще молодой да складный! На селе ни одной холостой али вдовой бабенки не осталось, поди, которая тебя глазенками-то своими еще не обстреляла. Ходил бы да вместо того, чтобы песни орать, по сторонам получше посматривал. Ну да ладно – кому-кому да не мне тебя учить. Пойду я – забор поправлю. Как говорится – «делу время, а потехе - час». Вот час мой, который на потеху, весь и вышел. Бывай здоров, Балдин!
- Петр Иваныч!
- Чего еще?
- Постой! А про то, что песню у меня купишь – ты не пошутил?
- Нет, конечно. Ты когда разве слышал, чтобы я шутил?
- Да нет, ни разу. Верится в это с трудом что-то. Ну а коли я решусь продать тебе эту песню, как узнаешь, что я слово свое сдержу?
- А я тебе, Саня, на слово поверю. Село ведь у нас не такое большое. На одном конце чихнешь – через полчаса уже каждому двору известно. А ты что, или надумал вдруг?
- Да негде мне больше денег искать, а для дочки чего не сделаешь. Переживу как-нибудь. Есть карандаш? Давай напишу слова.
- С собой нет. Сейчас из дома вынесу. И целковые захвачу в придачу. Погодь маленько.
Буквально через несколько минут Челыш вернулся с листком писчей бумаги, идеально подточенным карандашом и несколькими изрядно помятыми купюрами в руках.
- Возьми, вот, семь рублей - и на краски хватит, и на дорогу до Горького в оба конца.
- Давай карандаш. Я слова тебе сначала запишу.
Балдин старательно вывел протрезвевшими уже руками на помятом, неровном листе бумаги слова, которые помнил всегда и в любом состоянии мог повторить наизусть. Поставив последнюю точку, он еще раз пробежал глазами написанное и, вдруг, неестественно резким движением протянул листок Челышу.
- Ну держи, Петр Иваныч, пользуйся. Хорошая песня. А что, семь рублей – это ведь не тридцать сребреников? Или без разницы… - Сашины губы скривились в жалкое подобие улыбки. Он взял протянутые Челышом целковые, опустил голову и медленно побрел по направлению к родному лому, будто бы разыскивая что-то у себя под ногами.
Последнюю фразу Балды Челыш не понял. Да и чего только хмельному на язык не придет…
Он аккуратно вчетверо сложил листок со словами песни и убрал во внутренний карман пиджака. Пользоваться он им, конечно, не собирался. «Все равно пусть лежит. Вместо договора будет» - ухмыльнулся Челыш и достал новую папиросу. Вечер начинал налаживаться…
* * *
Через пять месяцев автобус с заиндевевшими окнами вез Челыша в родное село. Он еще с осени обосновался в городе и работал на заводе сварщиком – вспомнил профессию легко, заново учиться не понадобилось. Денег получал несравнимо больше, чем в колхозе. Вечером ходил в кино. Иногда на танцы выбирался. Нет, не танцевал, конечно. На девок глазел. Да и не только глазел, конечно. Такие крали приходили – в кино не увидишь, не то что на селе! А настоящих мужиков, таких как он, было в ту пору мало совсем. Вот и попадали эти птахи в его силки практически беспрепятственно.
Но что же тогда повлекло его домой? Две причины. Одна, можно сказать, официальная – племянника в армию проводить надо было.
Про вторую причину Челыш никому не рассказывал.
Около двух недель назад из села ему пришло письмо. От девушки. Звали ее Елена Щукина. Жила она на соседней слободе, их огороды разделял лишь один невысокий забор. Совсем недавно Челыш ее даже не замечал. Так, носилось что-то мимо сопливое, с вечно разбитыми коленками и в залатанных платьях и сарафаннах, что доставались от двух старших сестер донашивать. То корову из стада встречает, то по воду бежит, то с мальчишками играет в чижа или в салочки. А буквально прошлым летом как расцвела девица, налилась березовым соком так, что ее теперь иначе как «Елена Прекрасная» никто и не называл. Около Лениного дома постоянно стали теперь прохаживаться как бы случайно все местные безусые кавалеры. Кто с гармошкой, кто с гитарой, а кто и на мотоцикле восьмерки выделывает. Только лишь бы Елена их своим царственным взглядом одарила. А она как будто и не замечала их. Дела все по дому делала, как и раньше. По вечерам еще больше стала за учебниками времени проводить – в медицинское училище поступать готовилась, а над ухажерами если только посмеивалась иногда.
Тем удивительней было Челышу узнать из письма, что уже как года два Елена смотрит на него не только как на соседа, но и как на мужчину, того, с которым прожить хочется бок о бок всю свою жизнь. Однако по причине природной скромности и строгого воспитания подойти и заговорить первой она даже и мысли себе не могла позволить.
Труднее всего говорить человеку правду в глаза и, наверное, все-таки проще в чем-то признаться, если не видишь перед собой собеседника, а к тому же еще и не слышишь его. Скорее всего, именно поэтому Елена решилась написать Челышу письмо и в нем во всем и признаться. Удержать внутри себя чувство к суровому на вид соседу она больше не могла, но и авансов никаких не просила. Написала лишь только о том, что, если «Петр Иванович» вдруг захочет принять ее любовь, то будет безмерно счастлива. А если – нет, то и с этим готова смириться, и понимает, что не пара она, деревенщина необразованная, герою-фронтовику с золотыми руками.
В город родители ее не пускали пока, считая, что наивной несовершеннолетней девушке он только и может, что голову вскружить. Тогда решила Лена, что будет ждать от «Петра Ивановича» ответа на свое письмо столько, сколько понадобится. Понимала при этом она, что если не будет его, ответа этого, то на второе письмо она решиться уже не сможет. Никогда.
Челыш был сильно обескуражен этим письмом. Он несколько раз его перечитывал, до конца так и не веря в то, что там было написано. Искал какой-то подвох, но так и не смог найти. Он просто-напросто ни во что уже не верил. Чтобы унять непонятную ему доселе тревогу, твердо решил при первом удобном случае поговорить с Леной и все окончательно для себя выяснить.
Подходящий повод для поездки в село не преминул представиться – сына старшей сестры Анюты, Егора, призвали в армию и она, собирая сыну проводы, естественно пригласила на них и брата Петра. Анюта, как и Елена, жила на соседней от Челыша улице, только на четыре дома дальше.
Челыш, как только получил это приглашение, долго не раздумывал – сообщил Лене, что 15 января будет на селе и хотел бы зайти к ней поговорить. Ответ не заставил себя ждать. Лена писала, что в этот день шагу со двора не сделает – его будет ждать.
Вот и трясся он в переполненном автобусе переполненный смутными мыслями с полупрозрачными контурами и давно уже непонятными ему чувствами.
К дому Анюты он подошел около шести часов вечера. По шуму, который был слышен издалека, было понятно, что застолье уже в разгаре. В прихожей Челыш заметил, что все половики сняли для удобства гостей, поэтому, не разуваясь, сразу же проследовал в большую комнату (их в доме было всего две). Кровать из нее вынесли, а к обеденному столу, который находился в центре помещения, приставили еще два.
Гости уже успели разделиться на группы "по интересам" и наполнить весь дом шумом базарной площади в рыночный день.
Выискивая глазами виновника торжества – Егора, Челыш успел повстречаться взглядом со многими знакомыми. Каждому при этом кивал головой, а некоторых даже поприветствовал жестом. Как оказалось, племянника, несмотря на весь его торжественный и важный статус, отправили в магазин за хлебом.
Анюта заметила брата и сразу захлопотала – за столом было довольно тесно и нужно было быстро найти для Петра место и при этом никого не обидеть. Она блестяще справилась с этой задачей и буквально за две минуты уговорила постесниться своих говорливых родственников – мужниных теток – Тамару и Евдокию – бабу Дусю, которую местные юмористы непонятно правда за какие достоинства прозывали "Дульсинеей".
В результате Челыш оказался аккурат между ними. Напротив, через стол, их соседями оказались бригадир сельских плотников – Андрей Тулупов с женой Марией.
- Здорово, Иваныч! - Тулупов привстал и протянул Челышу свою здоровенную "клешню".
- Здорово. Андрюха! Как дела у тебя? Работы хватает?
- Да уж не жалуемся – сам, поди, знаешь, что с осени завод начал материалы выделять для своих работников на строительство. Рук там хватает не всем. Вот они нас и зовут на подмогу. Мужиков толковых только все меньше и меньше. А так – отказывать даже некоторым приходится.
- А мужики-то куда пропадают? Война-то уже закончилась.
- Да в город почти все уехали. А те, кто остался – зашибают сильно или вообще сгинули, как Сашка Балдин.
- Балдин? А что с ним?
- А ты разве не знаешь? Ведь уже почти месяц как нету его.
- Как нет? Да где же он?
- Да сказал же – нету! Умер он, погиб!
- Как умер? У него здоровья на полдеревни бы хватило.
- Да спился он, тоска видно заела. Летом еще ходил – песни распевал, а по осени запил по-черному. Тут уж, видно, ему не до песен уже было. А под Новый Год запоролся зачем-то далеко в лес, за Зимовку, да и замерз там насмерть – пьяный был, не почувствовал, наверное, даже, что отходит. Я вот все думаю, что так и не смог он перенести того, что Зойка в город к своему инженеришке сбежала, шалава поганая! Какого мужика погубили! Лучший плотник в бригаде был!
- Слыш, Андрюша, а ты знаешь, как он перед смертью начудил-то еще, Балда - то наш? – решила вмешаться в разговор "Дульсинея".
- Ты это о чем, тетя Дуся?
- Да говорят, что когда нашли его, в лесу, замерзшего, то шибко удивились, зачем он туда с собой целую коробку красок захватил. Сашка отродясь акварелями не баловался. Что за черт его заставил эти краски в лес тащить?
- Да если тебя, баба Дуся, тоже "белочка" посетит, ты и не то в лес потащишь, - губы Тулупова скривились в язвительной ухмылке. "Дульсинея" ему не нравилась, потому что она была "тихой" стервой и сплетницей, впрочем, как и добрая половина деревенских бабушек, - может сковородку любимую, а может - граммофон.
- Что это ты, Андрюша, на меня так осерчал? Я или чего не так сказала? – заискивающе пропищала баба Дуся.
- Да ты поменьше языком мели, да побольше внуков воспитывай, а то вырастут лоботрясами как Коленька твой! Говорят тебе – пил мужик по-черному с сентября самого, не осталось у него разума к зиме уже никакого! Тосковал он страшно. А, ведь, все из-за вас, из-за баб! Вся любовь у вас только на словах, а деле… Эх! Да что я тебе говорю! Как о стенку горох! – Тулупов резким движением опрокинул себе в глотку все жгучее содержимое стограммового граненого стакана и уставился невидящим взглядом в пол.
- Андрюшенька не серчай на меня, глупую старуху! – заверещала "Дульсинея". С ним ей невыгодно было ссорится. Баня у нее совсем покосилась, а Коленька – хоть и сын родной, а руками своими лучше всего умел если только в носу поковырять.
– Давайте лучше песню Сашину любимую споем. Ему, наверное, ТАМ приятно будет, – вклинилась в диалог тетка Тамара и, не дожидаясь ответа, затянула своим дребезжащим голосом:
"Ой, туманы мои, растуманы,
Ой, родные леса и луга!
Уходили в поход партизаны,
Уходили в поход на врага.
Эх! Уходили в поход партизаны,
Уходили в поход на врага" . ("Туманы" - Музыка В. Захарова, Слова М. Исаковского)
"Дульсинея", пытаясь сгладить негативный осадок от своей эскапады, почти сразу же подхватила:
"На прощанье сказали герои:
- Ожидайте хороших вестей! -
И на старой смоленской дороге
Повстречали незваных гостей".
Следующий куплет этой песни слышали уже все без исключения Анютины гости, потому что его вместе со старушками уже ревел своим громоподобным басом бригадир артели плотников Андрюха Тулупов:
"Повстречали - огнем угощали,
Навсегда уложили в лесу
За великие наши печали,
За горючую нашу слезу".
После этого пели уже все. Оказалось, что благодаря ежедневным концертам Балды, слова этой незамысловатой песни отложились в памяти практически у каждого жителя слободки:
"С той поры да по всей по округе
Потеряли злодеи покой:
День и ночь партизанские вьюги
Над разбойной гудят головой".
Челышу что-то сильно давило на грудь и в тоже время нестерпимо сжимало виски. Он резко выскочил из-за стола, подхватил с вешалки свою фуфайку и молниеносно скрылся за дверью.
Выйдя на улицу, он зашагал прямиком к дому, в котором жила Елена. Колючий морозный воздух обжигал лицо. Но Челыш не чувствовал этого. Решил закурить. Достал и стал зачем-то на ходу разминать в руке папиросу. Остановился. Резко вскинув руку, выбросил ее, смятую, в сугроб. Развернулся и быстрым, твердым шагом двинулся в противоположную сторону.
В кривеньком Анютином домике, несмотря на довольно сильный мороз, окна были распахнуты - тепло от человеческих тел никак не могло уместиться в тесных, похожих на кельи, комнатках. Из окон на стылый воздух вырывались знакомые до дикой, тянущей боли слова:
"Не уйдет чужеземец незваный,
Своего не увидит жилья...
Ой, туманы мои, растуманы,
Ой, родная сторонка моя"!
Челыш торопился. Автобус отправлялся в город уже через пять минут.
Ласковые предзакатные лучи разукрасили улицу мягкими цветами теплого летнего вечера. Челыш присел на лавочку у калитки и самозабвенно потягивал папироску. Едкий сизый дым и нежное августовское солнце умиротворяли и несли с собой ощущение спокойствия и гармонии. Это был своеобразный ритуал, некое священнодействие, тайный смысл которого был постижим лишь ему одному.
Челыш любил Тишину, ждал ее и наслаждался ей.
Однако в гармонии всегда находится место для семян тревоги, которые проникают в нее незаметно, исподтишка, постепенно пускают корни и, в конце концов, полностью разрушают то, что до этого казалось таким незыблемым. Предвозвестником той самой тревоги стал гулкий протяжный стон, доносившийся издалека.
Несмотря на то, что звуки эти были привычны Челышу, так как слышал он их практически каждый будний день (вернее вечер), лицо его исказила еле заметная гримаса боли.
«Опять, б**, Балда со своими туманами» - сорвались с его губ едва слышные, похожие на плевок, слова.
Призрак недавней идиллии злорадно растворялся в воздухе.
С другого конца улицы раздавались дребезжащие протяжные звуки, очень похожие на рев раненого животного. Несмотря на, казалось бы, их несвязный характер, иногда человеческое ухо могло уловить отдельные сильно исковерканные слова, изредка выпадавшие из общего тона этой песни обезьяны-ревуна. Самым узнаваемым из эти слов было – "па –а- а - ти – а –а –а –ны".
Челыш знал, что через несколько минут можно будет опознать и другие слова. Учитывая то, в который раз для него уже звучала эта "ария", он мог и не напрягать свой слух. Эту песню Челыш знал наизусть, хотя давно был готов отдать все на свете за то, чтобы ее никогда не слышать.
Судя по всему, звучал только первый куплет, и надо было готовиться к худшему. Идти домой, в духоту, не хотелось, и Челыш решил в очередной раз испытать всю эту муку до конца. Правда, его решительность в этот раз была какой-то особенной. Об этом выразительно заявляли широкие изумрудные глаза Челыша, которые в одно мгновение вдруг стали похожи на ясные очи товарища Мао, чей портрет, старательно вырезанный из газеты «Правда», висел у него дома рядом с рукомойником.
Челыш терпеливо ждал, уверенный в том, что Балда и сегодня не изменит свой привычный маршрут и примерно минут через десять окажется рядом.
* * *
Надо сказать, что именно преклонение Челыша перед тишиной, возможно, в итоге и стало одной из причин его семейной неустроенности. Ну не везло ему на баб, хоть и устоять перед его внутренней непоколебимой силой, проявлявшейся в каждом его движении и каждом редком слове, из них мало кто мог.
Да и было то у него их не так уж и много – всего три. С первой из них, Лизкой, он гулял еще до Войны. Вернее будет сказать, что это она с ним гуляла. Приглянулись Лизке умные зеленые глаза да жилистые крепкие руки красивого, но неопытного в «этом деле» юноши. Махнула пару раз длиннющими ресницами – и вот он, Челыш, уже в кармане. Одомашненный, что твой кот Васька, готовый молоко со ступней Лизкиных слизывать. Так и протаскался бы за ней, мурлыча и ласкаясь, в забытье полном, если бы не застукал ее в один теплый июньский вечер в овраге с Федькой Конем. Что они там делали? А что еще с Конем можно делать? – Скакать на нем можно. Вот Лизка и скакала. Так скакала, что никакая Первая Конная не угонится. Вот и Челыш ее тогда не догнал. Ее белые полноватые ноги не смотри, что коротки были, а бегать могли пуще, чем у любого сопливого пацаненка.
А вот Федькины ребра, передние зубы и переносицу в тот день ничего уберечь не могло.
От неприятностей, связанных с этим инцидентом Челыша "спасла" Война. Он не любил про нее вспоминать. Но Война не отпускала, потайными ходами пробиралась в его сны, сковывала по рукам и ногам и раз за разом прокручивала в сознании одни и те же картины.
* * *
Золотистые волны накатывают, гладят и обнимают своими колосьями. Небо забыло про то, как выглядят облака. Больше всего хочется своим раскалившимся затылком почувствовать хотя бы малейшее движение воздуха.
До леса осталось совсем немного, когда они заметили его. Белесый, с длинными как у женщины, почти бесцветными ресницами. Лицо усеяно крупными веснушками. Часто-часто моргает, разбрасывая капли выступивших слез.
- Tote mich nicht! Ich bitte dich! Ich habe eine Familie - eine Frau und drei Kinder! Nicht schiessen, nicht schiessen, bitte! – лопотал немец судорожно протягивая смятую фотографическую карточку, на которой счастливо улыбались миловидная круглолицая женщина и три таких же миловидных девочки в одинаковых белых платьицах в мелкий горох.
- Про что он бормочет – спросил Ковальчук.
- Про детей что-то – отозвался, услышав что-то смутно знакомое еще со школьной еще скамьи, Селиванов.
- А-а-а, про детей. Вот и оставался бы с ними дома, с детьми. Пошли. Некогда нам здесь задерживаться. Рядовой Челышев, фрица в расход!
- Как в расход?
- Что значит как?! Молча. Ты что дефективный? Или тебя на срочной службе винтовкой не учили пользоваться? Выполняй приказ!
- Товарищ лейтенант, я не могу. Не могу вот так, безоружного.
- Ты что, Челышев, под трибунал захотел?! Или ты хочешь подождать, когда они ВСЕ сюда прибегут?! Может ему еще пулемет вернуть?
- Я все понимаю. Рука не поднимается.
- Стреляй, мать твою!!! Ты на войне, а не с бабой на сеновале! Стреляй, я сказал!
Когда Челыш щелкнул затвором, немец, вложив все свои силы в один большой прыжок, вмиг оказался подле него и, ухватившись обеими руками за ствол, мокро и нечленораздельно завыл. Челыш резко ударил его правой ногою в грудь, отбросив метра на два от себя, и сразу, без промедления нажал на спуск.
* * *
Потом немец часто приходил к Челышу по ночам. Оборачивал к нему свое рябое, выпачканное в грязи, масле и слезах лицо и визгливым, бабьим голосом начинал голосить. Его крик пронизывал Челыша как спица, насквозь, и выходил наружу вместе с холодным и липким потом, бесповоротно нарушая то сладкое, безмятежное спокойствие, которое дарит нам сон.
* * *
Второй была Нюра – медсестра из госпиталя, в который он попал после окружения. Когда она дежурила в ночную смену, Челыш всегда знал, что рано или поздно накрахмаленный белый халат прошелестит рядом с кроватью, а ее рука как бы невзначай коснется его плеча. Выждав минут пять после этого, он опускал ноги на холодный каменный пол, ощупывая пальцами пространство в поисках шлепанцев, и отправлялся в путь по длинному, темному коридору.
Она уже ждала его. В конце коридора находилась «сестринская» - тесная комнатушка без окон, бывшая раньше чем-то вроде небольшой кладовки. В ней помещались только стол со стулом, печка-буржуйка и кушетка, которая безропотно и даже, казалось, сочувственно принимала его измученное тело.
Последнее письмо от Нюры он получил в октябре 43-го. В нем она сообщала о том, что обратилась с просьбой о переводе ее на линию фронта.
В декабре 43-го ее не стало – сразу семь немецких осколков впились в нее, как бы мстя за каждую спасенную Нюрой русскую жизнь.
Узнав об этом, Челыш больше всего поразился не смерти когда-то близкого ему человека, а тому, как он все это воспринял. Так, будто кто-то пытался докричаться до него с берега, а он плыл под водой, едва улавливая отдаленную волну звуков и неразборчивые слова, и ему совсем не хотелось выныривать на поверхность.
Ведь было же совсем по-другому, когда лейтенанту Ковальчуку, который находился всего метрах в десяти от него, снесло чем-то дико свистящим полголовы. Глядя на его обезображенное тело, Челышу хотелось одновременно и кричать, и плакать, и убивать. Убивать их всех…
По-другому было и тогда, когда надежда, вечная обманщица, выдающая себя за удачу, повернулась к нему спиной. Его руки тогда опустились в прямом смысле, из обоих запястий сочилась кровь, из ран выглядывали белые-белые кости. Единственным оружием, которое он мог использовать, были его крепкие, ровные зубы, справиться с которыми не смогли ни сырые окопы Подмосковья, ни гнилой Дальний Восток. Рядом с ним брел солдат и из последних сил удерживал руками то, что так не хотел от себя отпускать – свои кишки, которые предательски вываливались при ходьбе из огромной раны на животе.
Челыш никогда не пытался себе объяснить - что же это такое было? Какая сила уберегла его тогда, не дала пуле скользнуть чуть повыше руки, не позволила сдаться в плен и упасть под кусты в надежде на то, что кровь унесет из него все то, что так беспокоило – боль, страх и отчаянье? Что заставило земляка-танкиста, с которым он три дня назад поделился махоркой, оказаться рядом с ним и поднять на борт своей бронированной «ласточки»?
Челыш просто глубже и глубже погружался под воду. Туда, где уже ничего не слышно и слышать не хочется.
* * *
После демобилизации Челыш вернулся в родную деревню, но работать поехал устраиваться в город, на завод. Там он и познакомился с Любой. Она работала технологом в том же цехе, что и он. Жила вдвоем с больной матерью. На ее старшего брата похоронка пришла еще в июле 41-го, на отца – в декабре 42-го. Отца на фронт забрали не сразу – была бронь по возрасту. После второй похоронки мать у Любы слегла и уже не вставала.
Взгляды, которые Люба украдкой бросала на Челыша, не могли от него утаиться – настолько неловкими были ее попытки скрыть их направление. Большие грустно-серые глаза, тугая длинная коса пшеничных волос и тонкие, нежные пальчики недавней школьницы – все это заставляло вскипать кровь в его замороженных венах и, в тоже время, довольно долго удерживало его от решительных действий.
Однажды Челыш все-таки вызвался проводить Любу до дома. Большую часть пути они молчали. Каждый о своем. Метров за десять до калитки он, обхватив Любу за талию, затащил ее под крону пышного клена и стал жадно целовать. Она не сопротивлялась – видимо, пока шли, успела себя подготовить к этой жертве. Причем настолько, что позвала его домой: «У нас две комнаты в доме, а мать не встает». Челыш был искренне удивлен такой удаче, но размышлять долго не стал и воспользовался предложением.
Желание завладело им и не замечало ни испуганных Любиных глаз, ни скрипа панцирной сетки. Оно уже начало наполнять каждую часть его тела сладкой дрожью наслаждения, как вдруг спертый воздух прорезал дикий истошный вопль - за стеной умирала Любина мать.
После этого Челыш уже не выныривал.
* * *
Балда неспешно приближался к дому Челыша. Он с наслаждением покачивался из стороны в сторону и с удивительной для его состояния ловкостью избегал всех препятствий, которые встречаются на сельских тропах – ям, камней и коровьих лепешек.
- Здорово, Балдин! – окрикнул издалека Балду Челыш.
- Здорово, Петр Иваныч! Дай подымить, коль не жалко – с дружелюбной готовностью откликнулся Балда, довольно быстро преодолевая расстояние до дома Челышевых.
- Да чего там! Держи, конечно. Садись – покурим. Чай устал? Где трудился-то сегодня?
- Сегодня баню в Медянке закончили для Кривокурихи. Баня знатная вышла, мне аж завидно стало, что у самого такой нет. Только нескладуха получилась – она денег от сына ждала, а он чего-то не прислал. Ну, вот и пришлось ей нам первачом проставиться да картохой печеной с луком. Когда расплатится теперь – шут его знает! Андрюха Тулупов, он у нас вроде как за бригадира, все кости ей перемыл, а Кривокурихе все как с гуся вода. Она, знать, на стол мечет да приговаривает: «Ты, Андрюша, выпей, покушай, поначалу – намаялся то ведь как! А там и порешаем, что с калымом-то делать».
Андрюха, конечно, про деньги гнет и гнет, а живот все равно свое просит. Ну, он и поддался. Накидал себе в тарелку картохи, луковицу на закусь приготовил. Кривокуриха подкатила с бутылью первача, в стакан ему до краев набурыздала. А у Андрюхи же привычка, знаш поди, - он ведь перед каждой стопкой крестным знамением себя осеняет и произносит «Ну Господи, благослови!».
Он себе и в этот раз не изменил, конечно. Но, как только произнес свое коронное, да стакан к губам поднес, тот у него возьми в руках, да и тресни! Еще и так треснул, что аж весь стол в мелких осколках!
"Тулуп" весь лицом побелел да со двора-то ее и вышел резко. Нам еще, проходя, шепнул – не пейте, мол, ребята ее самогон – заговоренный он. Сам знаешь, поди, чего про нее судачат. А нам-то с такого расстройства без вина вообще тяжко было – хоть вой. Вот и послали мы Андрюху с евойной дурью туда, куда девок обычно приглашают – усмехнулся Балда. – Самогон и на самом деле особенный какой-то у нее – после литровины на троих унесло нас так далеко, что аж страх взял не вернуться оттуда. Жаль только вот, что лапу сосать и дальше теперь придется. А у меня еще и случай такой, что треснуть надо, а денег найти.
- А что за случай-то?
- Да Аленке День Рождения послезавтра, а гостинец покупать мне и не на что. А она ведь ждать будет – знает, что папка ее не забудет.
- Так ты что – совсем без гроша?
- Гол как сокол. Да сам, поди, знаешь как сейчас здесь с работой. В колхоз к Палычу я не пойду – это все равно, что гадюку на болоте дразнить. Я ему там как бельмо на глазу буду. Он и так разговоров про Зойку избегать старается, а тут вдруг мне еще заместо красной тряпки пред его глазами заявиться? В город убежать, вослед дражайшей супруге? Так это можно сразу в каталажку направляться – ну не смогу я там удержаться о того, чтоб рыло ее конторскому не начистить! А если уж про сам завод-то говорить – тоскливо для меня все там. В цеху летом особенно тяжело – не вздохнуть. Что сталеваром, что сварщиком, что слесарем – не мое это. Да и не хочу, чтоб у меня как у Савельича, у Морозова, к пятидесяти годам гной из ушей потек. Другое дело совсем – на воздухе бревна тесать или лес валить на просеке. Вот это по мне! Только туго нынче с работой-то для плотника!
- Может тебе продать что-нибудь?
- Да нечего. Если только паутину из углов собрать да бельевую веревку из нее сварганить. Только еще не факт, что сам ее использовать не захочу – совсем тоска зеленая заела, даже вино не помогает. Как Аленку в город отвезу, так и берет сразу за сердце. Как клещами. То надавит посильнее, то ослабит.
- А много ли целковых на подарок тебе надо-то? Чай девчонка, не королевна какая.
- Да рублей пять – семь. Аленке рисовать дюже нравится. Все говорит: "Вот бы красками настоящими, масляными попробовать!" Я тут в Горький ездил недавно – Савельичу мебель грузить помогал – да и зашел на Свердловку. А там увидел вывеску – "Художественный салон". Зашел, – а там чего только нет – кисти, холсты, краски, картины разные продаются. Красиво все. Смотрю – масляные краски лежат – пять семьдесят. Думаю: "Вот Аленка обрадовалась бы!" А денег с собой нет ни шиша. Калымов мало последнее время. Народу на хлеб не хватает – какая уж тут стройка! А Аленка ведь ждет – знает, что я ради нее в лепешку расшибусь. Не то, что маманя с хахалем ее. Я вот думал - у Кривокурихи баню поднимем - да заимею хрустящих. А с ней видишь как все получилось.
Челыш сочувственно покачивал головой и поджимал потрескавшиеся губы.
- Эх, вот бы помочь как тебе! Да в долг не дашь – не вернешь ведь, пропьешь. Пропьешь, пропьешь – знаем мы вас, плотников – работников. Да мне бы и так не жалко тебе подсобить, да говорят толка не будет в этом, если задаром. – У переносицы Челыша собрались глубокие-преглубокие борозды, нос вдруг как-то заострился, а глаза потонули под нависшими бровями. – А мож мне у тебя какую-нибудь безделицу купить?
- Может, лапти возьмешь? От деда Семена еще остались. Вещь самая что ни на есть полезная. Любым из них Ваське с первого раза в рожу попадаю, когда он, злодей, на стол запрыгнуть решается.
- Да нет, что ты! И кошки–то у меня отродясь не водилось. Может, ты мне что-нибудь не такое ценное продашь? Все ж таки сам дед Семен вязал лапти-то. Таких мастеров нынче не сыщешь.
- Что же тебе продать-то? Нет у меня ничего.
- Ну, не скажи! Есть кое-что.
- Говори, Чалыш, не томи! Что же это за сокровище такое у меня есть, о котором я сам и не знаю?
- А вот песня у тебя есть, что ты каждый вечер горланишь. Про партизан там что-то.
- Да хорош шутить! Как это так – песню продать? Да и на кой она тебе?
- Ну, тебе–то она ведь на душу легла. А мне, думаешь, не может? Хоть на ушах моих в свое время целое семейство медвежье потопталось, а песни я люблю, с армии еще. Только, видишь чего - почти у каждого мужика в деревне есть своя козырная. У Паши Брючкина – "Шумел камыш", у Володьки Тихонова – "Хасбулат удалой", у Сергея Петровича – "Степь да степь кругом". Вот я и подумал – пусть и у меня такая песня будет. Мне эта, про "туманы-партизаны", приглянулась очень. Давай, я тебе шесть целковых, а ты мне слова ее на листочке запишешь, а сам другую какую выучишь. Ты – парень шустрый по таким делам. А песен разве хороших мало?
- Нет, Иваныч, другую без толку петь. Эта у меня от души идет. Тоску она глушит, пока звучит. Я ее услышал, когда в госпитале лежал в сорок втором. К нам тогда знаменитый хор Пятницкого приезжал. Много тогда они всего исполняли – русские народные в основном. Но как стало подходить к концу, объявили, что решили исполнить сегодня совсем новую песню. И тут выходит на сцену девушка, - Валентиной, кажись, звали. Молоденькая такая, симпатичная. Как только запела, у меня ком в горле встал да слезы-предательницы на глаза начали наворачиваться. Песня закончилась, а в зале тишина, ни звука. Видно, не на одного меня она так подействовала – все как в ступор вошли. Тут меня понесло будто что-то. Я до сцены в три прыжка добежал да как чмокну эту Валю в щечку ее румяную. «Спасибо, Вам за песню такую чудесную! – говорю я ей. – Нельзя ли повторить?». Она стоит, глазищами своими хлопает – опешила, видать, сильно. А тут еще все как захлопают, костылями по полу застучат, заорут: «Браво! Бис! Даешь еще!». Раза три-четыре они еще потом эти «Туманы» спели тогда. С тех пор вот и не расстаюсь я с ней, с песней-то. Она мне, можно сказать, как талисман – пока помню, пою. Пока пою, жить еще хочется.
- Ну, если так она дорога тебе, извини – не знал! А ты, Санек, не грусти, не тоскуй - образуется все у тебя. Ты, вон, какой еще молодой да складный! На селе ни одной холостой али вдовой бабенки не осталось, поди, которая тебя глазенками-то своими еще не обстреляла. Ходил бы да вместо того, чтобы песни орать, по сторонам получше посматривал. Ну да ладно – кому-кому да не мне тебя учить. Пойду я – забор поправлю. Как говорится – «делу время, а потехе - час». Вот час мой, который на потеху, весь и вышел. Бывай здоров, Балдин!
- Петр Иваныч!
- Чего еще?
- Постой! А про то, что песню у меня купишь – ты не пошутил?
- Нет, конечно. Ты когда разве слышал, чтобы я шутил?
- Да нет, ни разу. Верится в это с трудом что-то. Ну а коли я решусь продать тебе эту песню, как узнаешь, что я слово свое сдержу?
- А я тебе, Саня, на слово поверю. Село ведь у нас не такое большое. На одном конце чихнешь – через полчаса уже каждому двору известно. А ты что, или надумал вдруг?
- Да негде мне больше денег искать, а для дочки чего не сделаешь. Переживу как-нибудь. Есть карандаш? Давай напишу слова.
- С собой нет. Сейчас из дома вынесу. И целковые захвачу в придачу. Погодь маленько.
Буквально через несколько минут Челыш вернулся с листком писчей бумаги, идеально подточенным карандашом и несколькими изрядно помятыми купюрами в руках.
- Возьми, вот, семь рублей - и на краски хватит, и на дорогу до Горького в оба конца.
- Давай карандаш. Я слова тебе сначала запишу.
Балдин старательно вывел протрезвевшими уже руками на помятом, неровном листе бумаги слова, которые помнил всегда и в любом состоянии мог повторить наизусть. Поставив последнюю точку, он еще раз пробежал глазами написанное и, вдруг, неестественно резким движением протянул листок Челышу.
- Ну держи, Петр Иваныч, пользуйся. Хорошая песня. А что, семь рублей – это ведь не тридцать сребреников? Или без разницы… - Сашины губы скривились в жалкое подобие улыбки. Он взял протянутые Челышом целковые, опустил голову и медленно побрел по направлению к родному лому, будто бы разыскивая что-то у себя под ногами.
Последнюю фразу Балды Челыш не понял. Да и чего только хмельному на язык не придет…
Он аккуратно вчетверо сложил листок со словами песни и убрал во внутренний карман пиджака. Пользоваться он им, конечно, не собирался. «Все равно пусть лежит. Вместо договора будет» - ухмыльнулся Челыш и достал новую папиросу. Вечер начинал налаживаться…
* * *
Через пять месяцев автобус с заиндевевшими окнами вез Челыша в родное село. Он еще с осени обосновался в городе и работал на заводе сварщиком – вспомнил профессию легко, заново учиться не понадобилось. Денег получал несравнимо больше, чем в колхозе. Вечером ходил в кино. Иногда на танцы выбирался. Нет, не танцевал, конечно. На девок глазел. Да и не только глазел, конечно. Такие крали приходили – в кино не увидишь, не то что на селе! А настоящих мужиков, таких как он, было в ту пору мало совсем. Вот и попадали эти птахи в его силки практически беспрепятственно.
Но что же тогда повлекло его домой? Две причины. Одна, можно сказать, официальная – племянника в армию проводить надо было.
Про вторую причину Челыш никому не рассказывал.
Около двух недель назад из села ему пришло письмо. От девушки. Звали ее Елена Щукина. Жила она на соседней слободе, их огороды разделял лишь один невысокий забор. Совсем недавно Челыш ее даже не замечал. Так, носилось что-то мимо сопливое, с вечно разбитыми коленками и в залатанных платьях и сарафаннах, что доставались от двух старших сестер донашивать. То корову из стада встречает, то по воду бежит, то с мальчишками играет в чижа или в салочки. А буквально прошлым летом как расцвела девица, налилась березовым соком так, что ее теперь иначе как «Елена Прекрасная» никто и не называл. Около Лениного дома постоянно стали теперь прохаживаться как бы случайно все местные безусые кавалеры. Кто с гармошкой, кто с гитарой, а кто и на мотоцикле восьмерки выделывает. Только лишь бы Елена их своим царственным взглядом одарила. А она как будто и не замечала их. Дела все по дому делала, как и раньше. По вечерам еще больше стала за учебниками времени проводить – в медицинское училище поступать готовилась, а над ухажерами если только посмеивалась иногда.
Тем удивительней было Челышу узнать из письма, что уже как года два Елена смотрит на него не только как на соседа, но и как на мужчину, того, с которым прожить хочется бок о бок всю свою жизнь. Однако по причине природной скромности и строгого воспитания подойти и заговорить первой она даже и мысли себе не могла позволить.
Труднее всего говорить человеку правду в глаза и, наверное, все-таки проще в чем-то признаться, если не видишь перед собой собеседника, а к тому же еще и не слышишь его. Скорее всего, именно поэтому Елена решилась написать Челышу письмо и в нем во всем и признаться. Удержать внутри себя чувство к суровому на вид соседу она больше не могла, но и авансов никаких не просила. Написала лишь только о том, что, если «Петр Иванович» вдруг захочет принять ее любовь, то будет безмерно счастлива. А если – нет, то и с этим готова смириться, и понимает, что не пара она, деревенщина необразованная, герою-фронтовику с золотыми руками.
В город родители ее не пускали пока, считая, что наивной несовершеннолетней девушке он только и может, что голову вскружить. Тогда решила Лена, что будет ждать от «Петра Ивановича» ответа на свое письмо столько, сколько понадобится. Понимала при этом она, что если не будет его, ответа этого, то на второе письмо она решиться уже не сможет. Никогда.
Челыш был сильно обескуражен этим письмом. Он несколько раз его перечитывал, до конца так и не веря в то, что там было написано. Искал какой-то подвох, но так и не смог найти. Он просто-напросто ни во что уже не верил. Чтобы унять непонятную ему доселе тревогу, твердо решил при первом удобном случае поговорить с Леной и все окончательно для себя выяснить.
Подходящий повод для поездки в село не преминул представиться – сына старшей сестры Анюты, Егора, призвали в армию и она, собирая сыну проводы, естественно пригласила на них и брата Петра. Анюта, как и Елена, жила на соседней от Челыша улице, только на четыре дома дальше.
Челыш, как только получил это приглашение, долго не раздумывал – сообщил Лене, что 15 января будет на селе и хотел бы зайти к ней поговорить. Ответ не заставил себя ждать. Лена писала, что в этот день шагу со двора не сделает – его будет ждать.
Вот и трясся он в переполненном автобусе переполненный смутными мыслями с полупрозрачными контурами и давно уже непонятными ему чувствами.
К дому Анюты он подошел около шести часов вечера. По шуму, который был слышен издалека, было понятно, что застолье уже в разгаре. В прихожей Челыш заметил, что все половики сняли для удобства гостей, поэтому, не разуваясь, сразу же проследовал в большую комнату (их в доме было всего две). Кровать из нее вынесли, а к обеденному столу, который находился в центре помещения, приставили еще два.
Гости уже успели разделиться на группы "по интересам" и наполнить весь дом шумом базарной площади в рыночный день.
Выискивая глазами виновника торжества – Егора, Челыш успел повстречаться взглядом со многими знакомыми. Каждому при этом кивал головой, а некоторых даже поприветствовал жестом. Как оказалось, племянника, несмотря на весь его торжественный и важный статус, отправили в магазин за хлебом.
Анюта заметила брата и сразу захлопотала – за столом было довольно тесно и нужно было быстро найти для Петра место и при этом никого не обидеть. Она блестяще справилась с этой задачей и буквально за две минуты уговорила постесниться своих говорливых родственников – мужниных теток – Тамару и Евдокию – бабу Дусю, которую местные юмористы непонятно правда за какие достоинства прозывали "Дульсинеей".
В результате Челыш оказался аккурат между ними. Напротив, через стол, их соседями оказались бригадир сельских плотников – Андрей Тулупов с женой Марией.
- Здорово, Иваныч! - Тулупов привстал и протянул Челышу свою здоровенную "клешню".
- Здорово. Андрюха! Как дела у тебя? Работы хватает?
- Да уж не жалуемся – сам, поди, знаешь, что с осени завод начал материалы выделять для своих работников на строительство. Рук там хватает не всем. Вот они нас и зовут на подмогу. Мужиков толковых только все меньше и меньше. А так – отказывать даже некоторым приходится.
- А мужики-то куда пропадают? Война-то уже закончилась.
- Да в город почти все уехали. А те, кто остался – зашибают сильно или вообще сгинули, как Сашка Балдин.
- Балдин? А что с ним?
- А ты разве не знаешь? Ведь уже почти месяц как нету его.
- Как нет? Да где же он?
- Да сказал же – нету! Умер он, погиб!
- Как умер? У него здоровья на полдеревни бы хватило.
- Да спился он, тоска видно заела. Летом еще ходил – песни распевал, а по осени запил по-черному. Тут уж, видно, ему не до песен уже было. А под Новый Год запоролся зачем-то далеко в лес, за Зимовку, да и замерз там насмерть – пьяный был, не почувствовал, наверное, даже, что отходит. Я вот все думаю, что так и не смог он перенести того, что Зойка в город к своему инженеришке сбежала, шалава поганая! Какого мужика погубили! Лучший плотник в бригаде был!
- Слыш, Андрюша, а ты знаешь, как он перед смертью начудил-то еще, Балда - то наш? – решила вмешаться в разговор "Дульсинея".
- Ты это о чем, тетя Дуся?
- Да говорят, что когда нашли его, в лесу, замерзшего, то шибко удивились, зачем он туда с собой целую коробку красок захватил. Сашка отродясь акварелями не баловался. Что за черт его заставил эти краски в лес тащить?
- Да если тебя, баба Дуся, тоже "белочка" посетит, ты и не то в лес потащишь, - губы Тулупова скривились в язвительной ухмылке. "Дульсинея" ему не нравилась, потому что она была "тихой" стервой и сплетницей, впрочем, как и добрая половина деревенских бабушек, - может сковородку любимую, а может - граммофон.
- Что это ты, Андрюша, на меня так осерчал? Я или чего не так сказала? – заискивающе пропищала баба Дуся.
- Да ты поменьше языком мели, да побольше внуков воспитывай, а то вырастут лоботрясами как Коленька твой! Говорят тебе – пил мужик по-черному с сентября самого, не осталось у него разума к зиме уже никакого! Тосковал он страшно. А, ведь, все из-за вас, из-за баб! Вся любовь у вас только на словах, а деле… Эх! Да что я тебе говорю! Как о стенку горох! – Тулупов резким движением опрокинул себе в глотку все жгучее содержимое стограммового граненого стакана и уставился невидящим взглядом в пол.
- Андрюшенька не серчай на меня, глупую старуху! – заверещала "Дульсинея". С ним ей невыгодно было ссорится. Баня у нее совсем покосилась, а Коленька – хоть и сын родной, а руками своими лучше всего умел если только в носу поковырять.
– Давайте лучше песню Сашину любимую споем. Ему, наверное, ТАМ приятно будет, – вклинилась в диалог тетка Тамара и, не дожидаясь ответа, затянула своим дребезжащим голосом:
"Ой, туманы мои, растуманы,
Ой, родные леса и луга!
Уходили в поход партизаны,
Уходили в поход на врага.
Эх! Уходили в поход партизаны,
Уходили в поход на врага" . ("Туманы" - Музыка В. Захарова, Слова М. Исаковского)
"Дульсинея", пытаясь сгладить негативный осадок от своей эскапады, почти сразу же подхватила:
"На прощанье сказали герои:
- Ожидайте хороших вестей! -
И на старой смоленской дороге
Повстречали незваных гостей".
Следующий куплет этой песни слышали уже все без исключения Анютины гости, потому что его вместе со старушками уже ревел своим громоподобным басом бригадир артели плотников Андрюха Тулупов:
"Повстречали - огнем угощали,
Навсегда уложили в лесу
За великие наши печали,
За горючую нашу слезу".
После этого пели уже все. Оказалось, что благодаря ежедневным концертам Балды, слова этой незамысловатой песни отложились в памяти практически у каждого жителя слободки:
"С той поры да по всей по округе
Потеряли злодеи покой:
День и ночь партизанские вьюги
Над разбойной гудят головой".
Челышу что-то сильно давило на грудь и в тоже время нестерпимо сжимало виски. Он резко выскочил из-за стола, подхватил с вешалки свою фуфайку и молниеносно скрылся за дверью.
Выйдя на улицу, он зашагал прямиком к дому, в котором жила Елена. Колючий морозный воздух обжигал лицо. Но Челыш не чувствовал этого. Решил закурить. Достал и стал зачем-то на ходу разминать в руке папиросу. Остановился. Резко вскинув руку, выбросил ее, смятую, в сугроб. Развернулся и быстрым, твердым шагом двинулся в противоположную сторону.
В кривеньком Анютином домике, несмотря на довольно сильный мороз, окна были распахнуты - тепло от человеческих тел никак не могло уместиться в тесных, похожих на кельи, комнатках. Из окон на стылый воздух вырывались знакомые до дикой, тянущей боли слова:
"Не уйдет чужеземец незваный,
Своего не увидит жилья...
Ой, туманы мои, растуманы,
Ой, родная сторонка моя"!
Челыш торопился. Автобус отправлялся в город уже через пять минут.