Пyмяyx**
29.08.2020, 01:08
Она переводила «Дон Жуана» Байрона по памяти во внутренней тюрьме Большого дома в Ленинграде.
Когда аплодисменты стихли, женский голос крикнул: «Автора!»
В другом конце зала раздался смех.
Он меня обидел, нетрудно было догадаться, почему засмеялись: шел «Дон Жуан» Байрона.
Публика, однако, поняла смысл возгласа, и другие закричали: «Автора!»
Николай Павлович Акимов вышел на сцену со своими актёрами, ещё раз пожал руку Воропаеву, который играл заглавного героя, и подступил к самому краю подмостков.
Ему навстречу встала женщина в длинном чёрном платье, похожем на монашеское одеяние, — она сидела в первом ряду и теперь, повинуясь жесту Акимова, поднялась на сцену и стала рядом с ним; сутулая, безнадёжно усталая, она смущённо глядела куда-то в сторону.
Аплодисменты усилились, несколько зрителей встали, и вслед за ними поднялся весь партер — хлопали стоя.
Вдруг, мгновенно, воцарилась тишина: зал увидел, как женщина в чёрном, покачнувшись, стала опускаться — если бы Акимов её не поддержал, она бы упала. ё унесли — это был инфаркт.
Догадывалась ли публика, собравшаяся на генеральную репетицию акимовского спектакля «Дон Жуан», о происхождении пьесы? Был ли возглас: «Автора!» всего лишь непосредственной эмоциональной репликой или женщина, первой выкрикнувшая это многозначительное слово, знала историю, которую я собираюсь рассказать?
Татьяна Григорьевна Гнедич, праправнучатая племянница переводчика «Илиа-ды», училась в начале тридцатых годов в аспирантуре филологического факультета Ленинградского университета; занималась она английской литературой XVII века и была ею настолько увлечена, что ничего не замечала вокруг.
А в это время происходили чистки, из университета прогоняли «врагов»; вчера формалистов, сегодня вульгарных социологов, и всегда — дворян, буржуазных интеллигентов, уклонистов и воображаемых троцкистов.
Татьяна Гнедич с головой уходила в творчество елизаветинских поэтов, ни о чём ином знать не желая.
Её, однако, вернули к реальности, на каком-то собрании обвинив в том, что она скрывает своё дворянское происхождение. На собрании её, конечно, не было — узнав о нём, она громко выразила недоумение: могла ли она скрывать своё дворянство? Ведь её фамилия Гнедич; с допушкинских времён известно, что Гнедичи — дворяне старинного рода.
Тогда её исключили из университета за то, что она «кичится дворянским происхождением». Действительность была абсурдна и не скрывала этого.
Единственным оружием в руках её жертв — в сущности, беспомощных — был именно этот абсурд; он мог погубить, но мог, если повезёт, спасти.
Татьяна Гнедич где-то сумела доказать, что эти два обвинения взаимоисключающие — она не скрывала и не кичилась; её восстановили.
Она преподавала, переводила английских поэтов, писала стихи акмеистического толка, даже стала переводить русских поэтов на английский.
Мы жили с нею в одном доме — это был знаменитый в Петербурге, потом Петрограде и Ленинграде дом «собственных квартир» на Каменноостровском (позднее — Кировском) проспекте, 73/75. В этом огромном здании, облицованном гранитом и возвышавшемся у самых Островов, жили видные деятели российской культуры: историк Н.Ф. Платонов, литературовед В.А. Десницкий, поэт и переводчик М.Л. Лозинский.
Случилось так, что я в этом доме родился — мой отец владел в нём квартирой № 2, но позднее я оказался в нём случайно; нам, только что поженившимся, досталась на время комната отчима моей молодой жены — в большой коммунальной квартире.
Татьяна Григорьевна Гнедич жила вдвоём с матерью в ещё более коммунальной квартире, по другой лестнице — в комнате, пропахшей нафталином и, кажется, лавандой, заваленной книгами и старинными фотографиями, уставленной ветхой, покрытой самоткаными ковриками мебелью.
Сюда я приходил заниматься с Татьяной Григорьевной английским; в обмен я читал с ней французские стихи, которые, впрочем, она и без моей помощи понимала вполне хорошо.
Началась война. Я окончил университет, мы с женой уехали в город Киров, а потом — в армию, на Карельский фронт. О Гнедич мы знали, что перед самой войной она вместе с матерью переехала в деревянный особнячок на Каменном Острове.
Потом, уже на фронте, нам стало известно, что в блокаду умерла её мать, дом сгорел, она оказалась переводчицей в армии, в Штабе партизанского движения. Иногда от неё приходили письма — часто стихи, потом она исчезла. Исчезла надолго. Никаких сведений ниоткуда не поступало. Я пытался наводить справки — Татьяна Гнедич как сквозь землю провалилась.
После войны мы с женой оказались в той же квартире, в доме 73/75. Прежнего населения не осталось: почти все умерли в блокаду. Лишь изредка встречались чудом уцелевшие старорежимные дамы в шляпках с вуалью.
Однажды — дело было, кажется, в 1948 году — за мной пришли из квартиры 24; просил зайти Лозинский. Такое случалось редко — я побежал. Михаил Леонидович усадил меня рядом, на диванчик и, старательно понижая свой низкий голос, прохрипел:
«Мне прислали из Большого дома рукопись Татьяны Григорьевны Гнедич. Помните ли вы её?»
Из Большого дома, с Литейного, из государственной безопасности? (Лозинский по старой памяти говорил то ЧК, то ГПУ.) Что же это? Чего они хотят от вас?
«Это, — продолжал Лозинский, — перевод поэмы Байрона «Дон Жуан». Полный перевод. Понимаете? Полный. Октавами, прекрасными классическими октавами. Все семнадцать тысяч строк. Огромный том первоклассных стихов. И знаете, зачем они прислали? На отзыв. Большому дому понадобился мой отзыв на перевод «Дон Жуана» Байрона».
Как это понять?
Я был не менее ошеломлён, чем Лозинский, — возможно, даже более; ведь мы не знали, что Гнедич арестована. За что?
В те годы «за что» не спрашивали; если уж произносили такие слова, то предваряли их иронической оговоркой: «Вопрос идиота — за что?» И откуда взялся «Дон Жуан»?
Перевод Гнедич и в самом деле был феноменален. Это я понял, когда Лозинский, обычно сдержанный, вполголоса, с затаённым восторгом прочёл несколько октав — комментируя их, он вспоминал два предшествующих образца: пушкинский «Домик в Коломне» и «Сон Попова» Алексея Толстого. И повторял: «Но ведь тут — семнадцать тысяч таких строк, это ведь более двух тысяч таких октав… И какая лёгкость, какое изящество, свобода и точность рифм, блеск остроумия, изысканность эротических перифраз, быстрота речи…»
Отзыв он написал, но я его не видел; может быть, его удастся разыскать в архивах КГБ.
Прошло восемь лет. Мы уже давно жили в другой коммунальной квартире, недалеко от прежней — на Кировском, 59. Однажды раздалось три звонка — это было к нам; за дверью стояла Татьяна Григорьевна Гнедич, ещё более старообразная, чем прежде, в ватнике, с узелком в руке. Она возвращалась из лагеря, где провела восемь лет. В поезде по пути в Ленинград она читала «Литературную газету», увидела мою статью «Многоликий классик» — о новом однотомнике Байрона, переведённом разными, непохожими друг на друга поэтами, — вспомнила прошлое и, узнав наш новый адрес на прежней квартире, пришла к нам. Жить ей было негде, она осталась в нашей комнате. Нас было уже четверо, а с домработницей Галей, для которой мы соорудили полати, пятеро.
Когда я повесил ватник в общей прихожей, многочисленные жильцы квартиры подняли скандал: смрад, исходивший от него, был невыносим; да и то сказать — «фуфайка», как называла этот предмет Татьяна Григорьевна, впитала в себя тюремные запахи от Ленинграда до Воркуты. Пришлось её выбросить; другой не было, купить было нечего, и мы выходили из дому по очереди. Татьяна Григорьевна всё больше сидела за машинкой: перепечатывала своего «Дон Жуана».
Вот как он возник.
Гнедич арестовали перед самым концом войны, в 1945 году. По её словам, она сама подала на себя донос. То, что она рассказала, малоправдоподобно, однако могло быть следствием своеобразного военного психоза: будто бы она, в то время кандидат партии (в Штабе партизанского движения это было необходимым условием), принесла в партийный комитет свою кандидатскую карточку и оставила её, заявив, что не имеет морального права на партийность после того, что совершила. Её арестовали.
Следователи добивались её признания — что она имела в виду? Её объяснениям они не верили (я бы тоже не поверил, если бы не знал, что она обладала чертами юродивой). Будто бы она по просьбе какого-то английского дипломата перевела для публикации в Лондоне поэму Веры Инбер «Пулковский меридиан» — английскими октавами. Он, прочитав, сказал: «Вот бы вам поработать у нас — как много вы могли бы сделать для русско-британских культурных связей!» Его слова произвели на неё впечатление, идея поездки в Великобританию засела в её сознании, но она сочла её предательством. И отдала кандидатскую карточку.
Понятно, следствие не верило этому дикому признанию, но других обвинений не рождалось. Её судили — в ту пору было уже принято «судить» — и приговорили к десяти годам исправительно-трудовых лагерей по обвинению «в измене советской родине» — девятнадцатая статья, означавшая неосуществленное намерение.
После суда она сидела на Шпалерной, в общей камере, довольно многолюдной, и ожидала отправки в лагерь.
Однажды её вызвал к себе последний из её следователей и спросил:
«Почему вы не пользуетесь библиотекой? У нас много книг, вы имеете право…» Гнедич ответила:
«Я занята, мне некогда».
— «Некогда? — переспросил он, не слишком, впрочем, удивляясь (он уже понял, что его подопечная отличается, мягко говоря, странностями). — Чем же вы так заняты?» — «Перевожу. — И уточнила: — Поэму Байрона».
Следователь оказался грамотным; он знал, что собой представляет «Дон Жуан».
«У вас есть книга?» — спросил он. Гнедич ответила:
«Я перевожу наизусть».
Он удивился ещё больше:
«Как же вы запоминаете окончательный вариант?» — спросил он, проявив неожиданное понимание сути дела. «Вы правы, — сказала Гнедич, — это и есть самое трудное. Если бы я могла, наконец, записать то, что уже сделано… К тому же я подхожу к концу. Больше не помню».
Следователь дал Гнедич листок бумаги и сказал: «Напишите здесь всё, что вы перевели, — завтра погляжу».
Она не решилась попросить побольше бумаги и села писать. Когда он утром вернулся к себе в кабинет, Гнедич ещё писала; рядом с ней сидел разъярённый конвоир.
Следователь посмотрел: прочесть ничего нельзя; буквы меньше булавочной головки, октава занимает от силы квадратный сантиметр.
«Читайте вслух!» — распорядился он. Это была девятая песнь — о Екатерине Второй.
Следователь долго слушал, по временам смеялся, не верил ушам, да и глазам не верил; листок c шапкой «Показания обвиняемого» был заполнен с обеих сторон мельчайшими квадратиками строф, которые и в лупу нельзя было прочесть.
Он прервал чтение: «Да вам за это надо дать Сталинскую премию!» — воскликнул он; других критериев у него не было.
Гнедич горестно пошутила в ответ: «Её вы мне уже дали». Она редко позволяла себе такие шутки.
Чтение длилось довольно долго — Гнедич уместила на листке не менее тысячи строк, то есть 120 октав.
«Могу ли чем-нибудь вам помочь?» — спросил следователь.
«Вы можете — только вы!» — ответила Гнедич.
Ей нужны: книга Байрона (она назвала издание, которое казалось ей наиболее надёжным и содержало комментарии), словарь Вебстера, бумага, карандаш ну и, конечно, одиночная камера.
Через несколько дней следователь обошёл с ней внутреннюю тюрьму ГБ при Большом доме, нашёл камеру чуть посветлее других; туда принесли стол и то, что она просила.
В этой камере Татьяна Григорьевна провела два года. Редко ходила гулять, ничего не читала — жила стихами Байрона.
Рассказывая мне об этих месяцах, она сказала, что постоянно твердила про себя строки Пушкина, обращённые к её далекому предку, Николаю Ивановичу Гнедичу:
С Гомером долго ты беседовал один,
Тебя мы долго ожидали.
И светел ты сошёл с таинственных вершин
И вынес нам свои скрижали…
Он «беседовал один» с Гомером, она — с Байроном.
Два года спустя Татьяна Гнедич, подобно Николаю Гнедичу, сошла «с таинственных вершин» и вынесла «свои скрижали». Только её «таинственные вершины» были тюремной камерой, оборудованной зловонной парашей и оконным «намордником», который заслонял небо, перекрывая дневной свет. Никто ей не мешал — только время от времени, когда она ходила из угла в угол камеры в поисках рифмы, надзиратель с грохотом открывал дверь и рявкал: «Тебе писать велено, а ты тут гуляешь!»
Два года тянулись её беседы с Байроном. Когда была поставлена последняя точка в конце семнадцатой песни, она дала знать следователю, что работа кончена. Он вызвал её, взял гору листочков и предупредил, что в лагерь она поедет только после того, как рукопись будет перепечатана. Тюремная машинистка долго с нею возилась. Наконец следователь дал Гнедич выправить три экземпляра — один положил в сейф, другой вручил ей вместе с охранной грамотой, а насчёт третьего спросил, кому послать на отзыв. Тогда-то Гнедич и назвала М.Л. Лозинского.
Она уехала этапом в лагерь, где провела — от звонка до звонка — оставшиеся восемь лет. С рукописью «Дон Жуана» не расставалась; нередко драгоценные страницы подвергались опасности: «Опять ты шуршишь, спать не даёшь? — орали соседки по нарам. — Убери свои сраные бумажки…»
Она сберегла их до возвращения — до того дня, когда села у нас на Кировском за машинку и стала перепечатывать «Дон Жуана». За восемь лет накопилось множество изменений. К тому же от прошедшей тюрьму и лагеря рукописи шёл такой же смрад, как и от «фуфайки».
В Союзе писателей состоялся творческий вечер Т.Г. Гнедич — она читала отрывки из «Дон Жуана». Перевод был оценён по заслугам. Гнедич особенно гордилась щедрыми похвалами нескольких мастеров, мнение которых ставила очень высоко: Эльги Львовны Линецкой, Владимира Ефимовича Шора, Елизаветы Григорьевны Полонской. Прошло года полтора, издательство «Художественная литература» выпустило «Дон Жуана» с предисловием Н.Я. Дьяконовой тиражом сто тысяч экземпляров. Сто тысяч! Могла ли мечтать об этом арестантка Гнедич, два года делившая одиночную камеру с тюремными крысами?
В то лето мы жили в деревне Сиверская, на реке Оредеж. Там же, поблизости от нас, мы сняли комнату Татьяне Григорьевне. Проходя мимо станции, я случайно встретил её: она сходила с поезда, волоча на спине огромный мешок. Я бросился ей помочь, но она сказала, что мешок очень лёгкий — в самом деле, он как бы ничего не весил. В нём оказались игрушки из целлулоида и картона — для всех соседских детей. Татьяна Григорьевна получила гонорар за «Дон Жуана» — много денег:
Пyмяyx**
29.08.2020, 21:00
ГНЕДИЧ
https://kkk-bluelagoon.ru/tom2a/images4/gnedich1.jpg
Т.Г.Гнедич. 1974? Фото Бориса Смелова
ГЕОРГИЙ БЕН
НЕУЖИВЧИВАЯ МУЗА ТАТЬЯНЫ ГРИГОРЬЕВНЫ ГНЕДИЧ
Притом, не любит выдумок пустыхВзыскательная муза - и не диво,
Что говорить о действиях людских
Она всегда старается правдиво
И славу оставляет для других,
Давно привычных к лжи красноречивой;
Излишнюю правдивость с давних пор
Поэтам ставить принято в укор.
Байрон, "Дон Жуан" /XIV,13/
/Здесь и далее: все стихотворные
цитаты из "Дон Жуана" - в переводах
Т.Г.Гнедич/
В середине 50-х годов, когда после смерти Сталина по всем российским полям повеяло свежим ветром, этот свежий ветер подул и по такому тогда запущенному и захламленному полю, как книгоиздательская нива - и, среди прочего, нива издания иноязычных книг.
К 1953 году нива эта находилась в нарочитом небрежении и заросла такими сорняками, что из-под них почти не было видно ни цветов, ни даже травы. В полном забвении были великие традиции русского книгоиздательского дела, еще и в тридцатые годы щедро знакомившего русскую публику с тем, что писали и пишут в других краях. Переводных книг выпускалось - раз-два и обчелся. Очень многие великие писательские имена настоящего и прошлого были либо вовсе безвестны, либо прочно - по приказу - забыты, либо даже попросту под запретом.
И вдруг в середине 50-х годов все изменилось, словно по щучьему велению, по читательскому хотению. Всего за два-три года было издано больше иностранных книг, чем за предыдущее десятилетие. Вновь появились произведения, давным-давно не издававшиеся и ставшие редкими, как инкунабулы. Появились романы и сборники стихов многих классических и современных писателей, которых русский читатель прежде знал разве что по фамилиям. И, естественно, возникла нужда в новых переводчиках. Небольшая когорта маститых мастеров перевода, еще недавно отлично справлявшаяся с теми немногочисленными заказами, которые могли обеспечить им издательства, - эта переводческая когорта должна была получить новое подкрепление. И вот в 1957 году в секции художественного перевода при ленинградском отделении Союза писателей возникла идея создать несколько переводческих семинаров, призванных обучить и подготовить новую переводческую поросль.
Для начала было решено создать при ленинградском Доме писателей шесть переводческих семинаров: английской, французской и немецкой прозы и английской, французской и немецкой поэзии. Руководить семинаром английской поэзии поначалу предложили Борису Борисовичу Томашевскому - отличному переводчику, опытному редактору, блестящему знатоку английской и американской литературы. Однако Томашевский, работавший штатным редактором в издательстве "Гослитиздат", задыхался от нехватки свободного времени - и потому не смог принять на свои плечи еще и руководство семинаром. Вместо себя он предложил переводчицу, которую тогда еще мало кто знал, но которая, как заверил Борис Борисович, сумеет руководить семинаром гораздо лучше, чем он. Этой переводчицей была Татьяна Григорьевна Гнедич.
Автор этих строк в то время только-только начинал пробовать свои силы в переводе и, естественно, ухватился за возможность поучиться у опытного мастера и записался в семинар переводчиков английской поэзии. Честно говоря, я поначалу огорчился, когда узнал, что хорошо мне знакомый и глубоко мною чтимый Борис Борисович отказался руководить семинаром. Помню, я обратился к Борису Борисовичу с претензией, и он, дабы рассеять мои сомнения, сообщил мне, что эта самая неведомая Гнедич великолепно перевела ни мало, ни много, как байроновского "Дон Жуана" - произведение, оказавшееся не по зубам всем предыдущим переводчикам, - и что этот перевод вскоре будет издан. От Бориса Борисовича я впервые узнал и то, где, когда и как Татьяна Григорьевна перевела "Дон Жуана".
Сейчас история этого перевода хорошо известна в российском литературном мире. Она была описана даже в советской прессе /Т.Сатыр, Один листок перевода. - "Вечерний Ленинград", 1964, №12 и "Известия", 1964, №25/. Однако советская пресса приложила все усилия, чтобы суровый рассказ о высоком творческом подвиге превратился в сусальную святочную сказку. Выражаясь словами Байрона,
"Десятки, сотни, тысячи писак!Вы ложью увлекаетесь опасною,
Вам платит власть, чтоб вы писали так!" /У111,35/
Как сказал Ходжа Насреддин, "истина не тускнеет при повторении"; поэтому мы расскажем эту историю снова, постаравшись обойтись без советских журналистских прикрас.
Во время войны Татьяна Григорьевна Гнедич работала в штабе партизанского движения - переводчицей на связи с союзниками. Не успела еще окончиться война, как Татьяна Григорьевна была арестована "за связь с иностранцами" /та самая связь по радио, да еще по указанию военного командования/. Пока шло предварительное следствие, Татьяна Григорьевна сидела в одиночной камере. Чтобы скрасить время, она декламировала наизусть стихи - чаще всего своих любимых поэтов: Пушкина и Байрона. И здесь ей пришла в голову мысль: а если попробовать начать переводить байроновского "Дон Жуана"? Еще на воле она готовилась к этому, читала и перечитывала "Дон Жуана" - и уже знала наизусть или почти наизусть несколько песен. И вот теперь здесь, в одиночной камере, Татьяна Григорьевна, не имея ни бумаги, ни книг, ни словарей, начала переводить "Дон Жуана" по памяти.
Это кажется совершенно невероятным. В обычных условиях переводчик, предпринимающий такой труд, запасается словарями, справочниками, энциклопедиями, книгами об авторе и о его эпохе. Он исписывает горы бумаги, отбрасывает десятки и сотни вариантов, прежде чем приходит к какому-то приемлемому тексту. Татьяна Григорьевна вынуждена была всю эту титаническую работу производить в уме. И вот, когда она перевела так уже две песни и принялась за третью, ей неожиданно повезло: она сумела утаить от следователя один-единственный лист бумаги. На этом листе, более чем бисерным почерком, она ухитрилась записать целых две песни байроновской поэмы - около двух тысяч строк. Листок этот сохранился: его можно читать только через лупу.
Естественно, шила в мешке - то есть, листа бумаги в тюремной камере - не утаишь. Однако случилось невероятное: когда следователь с помощью лупы прочел переведенные строки, он не только не разорвал лист, но добился того, что Татьяне Григорьевне было разрешено получить бумагу и английский текст "Дон Жуана" - и продолжать работу в тюрьме.
Вот как описан этот эпизод в советской газете:
"В ответ на вопрос следователя, куда девался этот лист, Гнедич протянула ему свою запись. Он внимательно прочел ее и воскликнул: "Это же великолепно!"
- Мне посчастливилось, - говорит, вспоминая об этом, Татьяна Григорьевна, - что я встретила человека, который всегда оставался верен заветам славного чекиста Дзержинского."
Я не располагаю доказательствами, а Татьяны Григорьевны уже нет в живых, так что я могу только просить поверить мне на слово: ничего подобного Татьяна Григорьевна никогда не говорила, а к Дзержинскому она испытывала чувства отнюдь не восторженные. Мало того: она была совершенно возмущена этой беспардонной статьей. На самом деле, по словам Татьяны Григорьевны, следователь ни разу ни словом, ни намеком не выразил никакого восторженного отношения к тому, что он прочел /да и посмел бы он, в сталинское-то время, восхититься творчеством врага народа! сам бы рисковал оказаться в такой же камере/. Но следователь действительно добился для Гнедич разрешения продолжать работу над переводом. Впрочем, гуляющая по печатным страницам, в том числе и по страницам эмигрантской печати, легенда о благородном чекисте - это тоже журналистская выдумка. Как рассказывала сама Татьяна Григорьевна, ларчик кагебистского великодушия открывался очень просто. Снабдив свою подследственную бумагой и байроновским текстом, следователь по-доброму, по-спокойному добился от нее того, чего его коллеги добивались от своих "клиентов" выбиванием зубов и проламыванием ребер: Татьяна Григорьевна подписала на себя требуемые показания /как подписывали тысячи людей, которым не давали за это ни бумаги, ни книг/ и в обмен получила спасительную возможность работать, творить - и, может статься, благодаря этому остаться мыслящим человеком, не сойти с ума в одиночке. Кто за это бросит в нее камень? И почему мы за это должны восхищаться чекистским благородством?
Т.Сатыр продолжает:
"Двадцать два месяца одиночного заключения были месяцами напряженного творческого труда. Забывая о невзгодах, о неизвестном завтра, работала Татьяна Григорьевна над переводом поэмы и почти закончила его до отправки в лагерь. Прощаясь с ней, следователь сказал: "Надеюсь, что наступит день, когда я смогу горячо пожать вам руку."
Воистину, как сказал Байрон:
"... Что такое ложь? Простой ответ:
Не более, как правда в полумаске." /XI, 37/
Советский журналист, стремясь солгать, обряжает правду в полумаску - а из-под полумаски все-таки выглядывает кусок настоящего лица. Ведь из самой статьи видно без очков, что этот благородный следователь, "верный заветам славного чекиста Дзержинского" и мечтавший о том дне, когда он горячо пожмет руку своей подследственной /кстати, по словам Татьяны Григорьевны, эта тирада следователя - тоже бойкая журналистская выдумка/, - так вот, этот чекистский рыцарь по должности занимался оформлением судебного дела, по которому женщина, на его взгляд, невиновная, должна была предстать в качестве закоренелой преступницы - врага народа - и получить крепкий лагерный срок. Следователь одновременно и надеялся, что наступит день, когда он пожмет Татьяне Григорьевне руку, и делал все необходимое, чтобы этот день никогда не наступил. Вот вам в полном блеске симбиоз святочного Деда Мороза и кагебистского палача!
"Нам новый мир узреть не суждено,Но вы, вкушая радость мирозданья, -
Поймете ль вы, что было так темно,
Так мерзостно людей существованье?
Да будет навсегда погребено
Презренных этих лет воспоминанье!
Забудьте кровожадных дикарей,
Кичившихся жестокостью своей!" /У11, 136/
Как бы то ни было, перевод "Дон Жуана", почти целиком сделанный в тюремной камере, сохранился - и вместе с Татьяной Григорьевной был "реабилитирован" после смерти Сталина. Конечно, уже на волен над ним пришлось еще немало поработать. Поэтому, вернувшись в Ленинград, Татьяна Григорьевна засела за книги, просмотрела и выверила весь текст; перевод был тщательно отредактирован и в 1959 году вышел в свет. С тех пор он издавался еще три раза - и каждый раз довольно большими тиражами, - и тем не менее, в советских книжных магазинах его днем с огнем не сыщешь.
Своим переводом Гнедич впервые раскрыла русскому читателю великую поэму Байрона. В прошлом веке "Дон Жуан" был переведен дважды /Д.Минаевым и П.Козловым/ - и оба раза неудачно: поэтически слабо и крайне неточно. Советский переводчик Г.Шенгели, справедливо протестуя против вопиющих отсебятин Минаева и Козлова, кинулся в другую крайность: он, по выражению профессора Эткинда, создал "явление удивительное, некое чудо стихотворной техники... - зарифмованный в виде октав весьма точный подстрочник", в котором все перенесенные из Байрона элементы текста "образуют мертвую сумму, а не живое художественное единство". /Е.Г.Эткинд. Поэзия и перевод Л., 1963, стр. 221-222/.
Итак, невзирая на усилия Минаева, Козлова и Шенгели, "Дон Жуан" полтораста лет оставался для русского читателя одной из тех книг, которые положено хвалить и невозможно читать. А Гнедич создала перевод, о котором К.И. Чуковский сказал, что, когда его читаешь после прежних переводов, "кажется, будто из темного погреба, в котором ты изнывал от тоски, тебя вдруг выпустили на зеленый простор. " /К.Чуковский, СС, т.З, М., 1966, стр.488/. Байроновский "Дон Жуан", раньше казавшийся русскому читателю образцом академической скуки, стал вдруг для очень многих людей живым и любимым произведением.
В 50-е и 60-е годы Гнедич продолжала много работать: она перевела две пьесы Шекспира, в соавторстве две поэмы Вальтера Скотта, трагедию Корнеля "Полиевкт", много стихов английских и скандинавских поэтов, украинского поэта Миколу Зерова. Но "Дон Жуан" остается ее главным творением.
Однако дело не только в том, что Гнедич достойно передала "Дон Жуана" на русском языке. Она, и несколько других поэтов-переводчиков, выступивших в печати примерно в то же время, произвели переворот как в теории, так и в практике перевода и нанесли смертельный удар теориям "лингвостилистов", которые требовали, чтобы перевод был как можно более точным, почти буквальным, а все остальные качества - это уж как получится. Да, в 30-е и 40-е годы в России работала блестящая плеяда очень талантливых и очень разных мастеров стихотворного перевода - таких, как М.Лозинский, Б.Пастернак, С.Маршак, Т.Щеркина-Куперник, К.Чуковский, Б.Лившиц, А.Оношкович-Яцына, О.Савич, И.Оренбург, И.Кашкин, В.Левик и многие другие. /Здесь и далее я перечисляю лишь переводчиков с западных языков. Перевод с восточных языков, осуществляемый чаще всего с подстрочника, ставит перед переводчиком совсем особые проблемы./ А в то же самое время другие переводчики тяготели к лингвостилистическому буквализму.
Этот буквализм возник, что называется, из лучших побуждений - как реакция на своеволие, а то и просто безграмотность прежних переводчиков. В ответ такие переводчики, как Г.Шенгели или Е.Ланн, провозгласили своим идеалом безоговорочное соблюдение всех элементов формы подлинника /воспроизведение синтаксических конструкций, порядка слов, расположения и числа художественных приемов, категорическое равнострочие и т.д./. Перевод превращался в точную науку и переставал быть искусством; переводчик виртуозно передавал все детали, но терял целое. Нередко произведение, переведенное по таким рецептам, становилось просто-напросто неудобочитаемым; как выразился как-то Томашевский, лингвостилистические переводчики "лингво-стелят, да жестко спать". Шенгелиевский перевод "Дон Жуана" оказался неудачен не потому, что Шенгели был бездарен, а потому что Шенгели задался целью быть точным во что бы то ни стало /в некоторых других случаях, когда Шенгели вырывался из пут буквализма, он создавал отличные переводы - например, из Гюго/. У буквализма были и свои мэтры-практики и свои высокоученые теоретики-лингво стилисты. Под влиянием этих, как их называла Татьяна Григорьевна, "лингво стилистических зубров" многие переводчики - особенно переводчики "второго ранга" - часто склонялись к буквалистическому переводу. Да ведь это, кстати, и легче: для того, чтобы переводить буквально, достаточно филологических познаний да добротной усидчивости. А для того, чтобы создавать переводы творческие, нужен ещё и талант, и полет фантазии, и виртуозное владение собственным языком: а если всего этого нет, то где ж это взять?
И вот Гнедич, как и некоторые ее собратья, в 50-е годы вывели перевод из затхлой и смрадной пещеры буквальности на зеленый простор поэзии и хорошего русского языка. Следуя стезей не Шенгели, а Лозинского и Чуковского, они, с другой стороны, учли также и слабости таких выдающихся переводчиков, как Маршак или Пастернак, склонных иногда рядить переводимых авторов в собственную одежду, - и стремились к переводу подлинно поэтическому, однако без отсебятин. Конечно, Гнедич не была одним воином в поле. В начале и середине 50-х годов в сферу перевода пришли многие большие мастера: К.Богатырев, Л.Гинзбург, П.Грушко, М.Донской, П.Карп, Ю.Корнеев, М.Кудинов, Э.Липецкая, В.Столбов, И.Тынянова, А.Штейнберг, В.Шор, Е.Эткинд и другие. В их переводах старые, уже знакомые произведения зазвучали так, что прежние переводы сразу же безнадежно померкли. И практика была поддержана новой теорией - в первую очередь трудами Е.Г.Эткинда. Под влиянием этой "новой плеяды" даже некоторые переводчики старшего поколения, прежде грешившие буквализмом, тоже, как говорится, выросли сами над собой и заговорили новым - более ярким - голосом. А тут уже подрастала следующая смена. И коль скоро лингво стилистическому буквализму был недавно нанесен решительный удар, у этих молодых переводчиков уже не оставалось выбора, они не могли спрятаться за спасительную ширму буквальности /дескать, "мой перевод, может быть, трудно читается, но ведь буквально так сказано у автора"/. Новым переводчикам приходилось либо бороться до победного конца за создание переводов, которые были полнокровной литературой во всех отношениях, либо тихо удалиться с поля боя. Значение переворота, который совершили Гнедич и ее соратники, - в том, что они подняли новое знамя; и под этим знаменем добиться переводческих побед сумели не только выдающиеся таланты, но и люди гораздо более скромных способностей, которые могли бы сказать о себе словами Ньютона: "Я видел далеко не потому, что был высок, а потому, что стоял на плечах гигантов."
Но взобраться на плечи гигантов - совсем не просто: тут нужна чья-то помощь. И Татьяна Григорьевна Гнедич помогала. Она не только сама переводила, но и учила, как переводить.
И здесь я возвращаюсь к тому, с чего я начал свой рассказ к переводческому семинару. Дважды в неделю, а иной раз чаще, собирались мы в одной из гостиных ленинградского Дома писателей, приносили свои переводы, разбирали их по косточкам, сравнивали с подлинниками, отвергали одни варианты и принимали другие - и скурпулезнейше, как на аптекарских весах, взвешивали каждое слово и перевода и оригинала. Нередко все мы переводили одно какое-нибудь стихотворение, а потом переводы тщательно сравнивались, и из них выявлялся лучший. Каждый из нас за это время перевел сотни, если не тысячи строк, которые были безжалостно забракованы, так что от них даже черновиков не осталось. И если кому-то из нас удалось стать приличным переводчиком, то этим он обязан прежде всего семинару - и Татьяне Григорьевне Гнедич, с ее европейской культурой, широчайшей образованностью, глубокими лингвистическими познаниями, благожелательностью, терпением, бесценным переводческим опытом и - что тоже немаловажно - добрым, изящным юмором.
А потом нам неожиданно очень повезло. Неуемная энергия Татьяны Григорьевны и ее забота о своих питомцах принесли плоды: издательство "Прогресс" расщедрилось и выдало нашему семинару /всем нам скопом/ заказ на перевод целой книги - сборника стихов отличного американского негритянского поэта Ленгстона Хьюза - целых две тысячи строк.
Вероятно, ни один сборник стихов в истории не переводился так, как этот. Сама Татьяна Григорьевна не перевела ни одного стихотворения; и она не стала раздавать заказы: ты переведи это стихотворение, а ты - то /как обычно делается в подобных случаях/. Все стихотворения переводились в конкурсном порядке. Почти всегда одно и то же стихотворение переводило двое, трое - а то и все восемь участников семинара. Все эти переводы с убийственной нелицеприятностью сличались и обсуждались, и из них отбирался наиболее удачный. Нередко случалось, что тот из нас, чей перевод был забракован, "жертвовал" несколько хорошо получившихся строк своему победоносному сопернику, у которого как раз эти строки оказались похуже. Каждый из нас сделал переводов в пять, в шесть раз больше, чем в конце концов ему удалось включить в сборник. Именно во время работы над сборником в семинаре произошел "естественный отбор": трое участников семинара, увидев, что они слишком редко побеждают в суровой борьбе за переводческое существование, тихо ушли из семинара. У них хватило ума и такта понять, что в творческом деле благотворительность неуместна.
Семинар Татьяны Григорьевны отнюдь не был "секретным учреждением", неким элитарным кружком. Всякий, кого интересовало переводческое дело /даже и тот, кто не собирался становиться переводчиком/ мог прийти, и высказаться, и спорить, и пробовать свои силы. Нередко появлялся и милейший Георгий Павлович, муж Татьяны Григорьевны. История их брака заслуживает особого рассказа - или, скорее, поэмы. Георгий Павлович - малообразованный человек, рабочий - встретился с Татьяной Григорьевной в сталинском лагере, где он тоже сидел как "враг народа". Он был истопником - и спас Татьяну Григорьевну от гибельных "общих работ", устроив ее истопницей в котельную. Потом они поженились - и не расставались до самой смерти Татьяны Григорьевны. Они относились друг к другу с необыкновенной трогательностью, и Татьяна Григорьевна нередко спрашивала его мнение: например, какой из двух переводов лучше. Он несколько смущался и, не желая никого обидеть, отвечал, что ему нравятся оба. А в его отсутствие Татьяна Григорьевна не раз говаривала: "Вы не думайте, он хоть и не очень образованный, но у него - очень тонкое поэтическое чутье." Самое интересное, что в этом была доля истины: долгое общение с Татьяной Григорьевной, видимо, ни для кого не проходило бесследно.
Почти на каждом занятии нашего переводческого семинара появлялись участники других семинаров, да и маститые переводчики тоже заглядывали нередко. Несколько участников французского и немецкого семинаров, знавших английский язык, попробовали свои силы в переводах Хьюза, и некоторые их переводы вошли в книгу /Татьяна Григорьевна не рассматривала сборник стихов Хьюза как золотоносный участок, который она застолбила - а другие по нему не ползай/.
Сборник стихов Хьюза вышел в 1960 году. Он имел такой успех, получил такие хорошие отзывы, что издательство вскоре решило выпустить второе, дополненное издание на четыре тысячи строк. Переводы снова были заказаны семинару Татьяны Григорьевны. Второй сборник, подготовленный таким же безжалостным способом, был выпущен в 1964 году.
Для Татьяны Григорьевны ее семинар - и вообще ее работа с молодежью - стали таким же важным делом, как и ее собственная переводческая работа. Попутно можно заметить, что Татьяна Григорьевна была наставницей не только для переводчиков. Поэтесса Юлия Вознесенская называет Татьяну Григорьевну своим "первым учителем" /"Посев", 1977, №3, стр.15/, и для многих молодых поэтов не кто-либо из маститых стихотворцев, а именно переводчица Гнедич была "крестной матерью". По-моему, тому есть две причины. Во-первых, из современных так называемых "оригинальных" поэтов /хотя часто им не хватает именно оригинальности/ редко кто обладает всеобъемлющей культурой, знанием иностранных языков, широким филологическим кругозором. А Татьяна Григорьевна обладала не только всем этим, но и в русской литературе разбиралась так, что многим филологам-русистам не в подъем, и стихотворной технике поучить могла не хуже, чем любой поэт. А во-вторых /и, может быть, в-главных/, дело в том, что большинство "оригинальных" поэтов очень уж запятнало себя соглашательством, лицемерием, а то и просто пресмыкательством перед советскими власть имущими. Может быть, не стоит бросать в них за это камни: ведь иначе не проживешь. Поэт Василий Бетаки - кстати, тоже ученик Татьяны Григорьевны - может рассказать, как издательство отвергло сборник его стихов на том основании, что там не было стихов о Ленине, о партии, о советском патриотизме и т.п. /так и было сказано в издательском разъяснении/. Бетаки не последовал доброму "совету", отказался включить в сборник такие стихи - ну, и не был издан его сборник. Но ведь не все - такие щепетильные: потому-то поэты /даже лучшие из них/ вынуждены писать дежурные вирши о Ленине и кричать "банзай" коммунистической партии.
"В чем слава? В том, чтоб именем своимСтолбцы газет заполнить поплотнее.
Что слава? Просто холм, а мы спешим
Добраться до вершины поскорее.
Мы пишем, поучаем, говорим,
Ломаем копья и ломаем шеи,
Чтоб после нашей смерти помнил свет
Фамилию и плохонький портрет." /1, 218/
Однако молодежь - это обычно публика максималистская, ей ведь не втолкуешь, что поэты хотят печататься и получать многоцифровые гонорары, ей противен "купленных восторгов шум нестройный" /X, 86/, она хочет в своих наставниках видеть рыцарей без страха и упрека. Вот и льнули молодые поэтические дарования не к "оригинальным поэтам", а к переводчице, которая, казалось бы, по определению не может быть "оригинальной".
К тому же, в Советском Союзе жанр перевода волею судьбы стал может быть, самой свободной формой литературы. Недаром в 30-е и 40-е годы многие крупные русские поэты /Пастернак, Маршак, Кузмин, Заболоцкий и другие/ почти не печатали собственных стихов, а "ушли в перевод". Как выразился профессор Е.Г.Эткинд /и за эту неосторожную фразу его долго и упоенно травили/, "русские поэты, лишенные возможности выразить себя до конца в оригинальном творчестве, разговаривали с читателем языком Гете, Орбелиани, Шекспира и Гюго" /см.: Е. Эткинд. Записки незаговорщика. Лондон, 1977, стр.184/. Действительно, от переводчика не требуют, чтобы он в угоду идеологическим доктринам искажал переводимого автора - будь то даже завзятый монархист Бальзак или "бард империализма" Киплинг. За грехи переводимого автора переводчик не отвечает - и потому /редкая для советского литератора удача!/ может творить так, как считает нужным. Более того: в области перевода сложилось такое - довольно необычное для советской литературы - положение, когда форме отдается предпочтение перед содержанием. Чтобы передать содержание стихов максимально точно, нужно переводить стихи прозой /правда, тогда в стихах не останется поэзии, но это уже другой вопрос/. Во многих западных странах рифмованную поэзию, например, нередко переводят свободным стихом, без рифм и размера /а во Франции часто даже просто прозой/. Спрашиваешь: "Почему?" Отвечают: "Чтобы точнее передать содержание." А вот на русском языке такой перевод сейчас практически невозможен /впрочем, заслуга тут - не советских переводчиков: такова русская переводческая традиция, восходящая к ХУIII веку/. Не только перевод рифмованного стихотворения белым стихом - в России вещь небывалая, но и такие случаи, когда, скажем, дактиль переводится ямбом или наоборот, крайне редки. /Должен тут перебить переводчика Бена: перевод на русский ямба - ямбом, а дактиля - дактилем, в случае одно-двухсложного английского вызывает убыстрение метра, а в случае, скажем, многосложного финского - замедление, потому что ПАУЗЫ в расчет не берутся. Значит... Значит надо отойти и от этого рабского буквализма и УДЛИННЯТЬ или УКОРАЧИВАТЬ размер - но на это уже радикализма Бена не хватит, как и на современную, а не занудно-глагольную рифму в переводах Байрона, о чем уже было спорено-переспорено. Но это так, a propos. - ККК/. Русские переводчики давным-давно уже поняли, что поэтическая форма не менее /а часто и более/ важна, чем содержание, и неразрывна с ним, - поняли, что если разрушить форму, то и от содержания не останется камня на камне. И советский переводчик стихов прежде всего переводит форму, нередко даже в ущерб содержанию /где вы, советские идеологические догматы?/. Воистину, перефразируя слова Бетховена, можно сказать, что в СССР слово сочиненное связано, но слово переведенное, к счастью, еще свободно.
Вот и приходила действительно талантливая и действительно мыслящая молодежь не к "поэтическим мэтрам" - руководителям официальных литературных объединений, - а к переводчице Гнедич, у которой они находили и большую эрудицию, и подлинный демократизм, и литературную честность. /Впрочем, влияние Татьяны Григорьевны на молодых поэтов - это тема уже для совсем особой статьи: как сказал Ариосто, "может быть другие споют о том блистательней, чем я. "/
И когда уже давно распались созданные в 1957 году переводческие семинары, а многие их участники вышли в широкий литературный мир, - и когда ленинградское отделение ССП уже давно потеряло интерес к таким семинарам, перестало им помогать и предоставлять им помещение, - и когда, вдобавок, снова наступила эпоха бескнижья /блаженное время, когда многопудовые Бальзаки и Диккенсы доступно лежали на магазинных полках, сейчас кажется советскому человеку словно приснившимся/ и снова обострилась борьба переводчиков за куски издательского пирога, - Татьяна Григорьевна продолжала собирать у себя молодых переводчиков и поэтов /теперь уже не в Доме писателей, а в своей комнате в коммунальной квартире/, и они до поздней ночи обсуждали, спорили, делились рассказами и впечатлениями. Стоит ли упоминать, что ни тогда, ни ранее Татьяна Григорьевна за всю эту огромную работу не получала и медной полушки?
Впрочем, это ведь тоже было в ее характере. Когда она в тюрьме начинала переводить "Дон Жуана", она не ждала от этого ни денег, ни славы. Вообще она /как и все тогдашние зэки/ не чаяла даже, что выйдет когда-нибудь на свободу. Просто она не могла жить без творчества и без работы - вот и все, без громких слов.
Громкие похвальные слова о ней говорили другие - и, увы, часто это были такие похвалы, что хуже всякой брани. Процитируем еще раз вышеупомянутую статью в советской газете:
"Испытания, выпавшие на долю Т.Г.Гнедич, не сломили ее духа. Она верила партии, верила в свой народ..."
Не будем заниматься опровержениями. Не будем рассказывать о том, какие эмоции вызвала у Татьяны Григорьевны эта разухабистая статья с панегириком кагебисту, оформляющему дела на людей, которых он сам считает невиновными. Не будем говорить о том, как Татьяна Григорьевна относилась к советской власти и партии. Лучше скажем несколько слов о том, как советская власть и партия относились к Татьяне Григорьевне.
Для этого вернемся еще раз к статье и прокомментируем ее.
"Творческие планы Татьяны Григорьевны разнообразны... Она... пишет книгу для детей "Разговор о. Байроне"..."
Комментируем: книга эта была написана, но издать ее Татьяне Григорьевне не удалось - "по причине ее неактуальности". А теперь - после смерти Татьяны Григорьевны - эта книга, видно, уж и совсем потеряла шансы встретиться с печатным станком.
"... хочет издать сборник своих стихов, работает над автобиографической поэмой", - продолжает Т.Сатыр излагать творческие планы Татьяны Григорьевны.
И эта поэма, и эти стихи тоже не увидели печатного станка. Ничего странного: ведь в этой автобиографической поэме была бы изложена совсем не такая биография, какая пришлась бы ко двору в наши славные брежневские дни посмертной реабилитации товарища Сталина. А что до стихов, то Татьяна Григорьевна, как справедливо пишет Юлия Вознесенская, - "автор замечательных стихов, не печатающихся по тем же причинам, по которым не печатаются и наши". Татьяна Григорьевна могла бы сказать о себе словами Байрона: "Муза неуживчива моя" /Х1У,9/. /Статья Бена писалась несколько лет тому назад. Сборник Т.Г. вышел, в 87 стр. в четвертушку листа, со вступительным словом ... Дудина, в 1977 г., посмертно - и слава Богу: я в этой книжечке - тетку Таньку не узнал, а она себя - ...? - ККК/
Да и не только стихи - многие переводы Гнедич остались неопубликованными из-за неуживчивости ее переводческой музы. Например, она много переводила замечательного украинского поэта Зерова - неоклассика, эстета, поклонника античности, арестованного в ежовщину и погибшего в лагерях. Уж сколько добивалась Гнедич издания сборника стихов Зерова по-русски - и все тщетно. Да и как его издавать? Ведь даже после его посмертной реабилитации "Краткая литературная энциклопедия" писала, что в 20-е годы Зеров занимал "крайне правые позиции", выступал "против социалистических принципов молодой украинской советской литературы" /КЛЭ, т.2, И.,1964, стр.1019/. Такого ли поэта переводить советской переводчице?
"Задумана интересная книга "Разговор о стихах" - анализ творчества молодых поэтов", - пишет далее Т.Сатыр.
Где уж тут до издания подобной книги! Да ведь эти молодые поэты, вместо того, чтобы писать стихи про Ленина да про партию, либо пошли в "диссиденты" да в " самиздатчики", как Юлия Вознесенская, либо эмигрировали, как Василий Бетаки и Константин Кузьминский. Что-то не тех поэтов пестовала Гнедич!
И, наконец, едва ли не самое важное:
"Есть у Татьяны Григорьевны заветная мечта - новое издание собрания сочинений Байрона", - пишет Т.Сатыр.
Казалось бы, почему нет? Байрон - признанный классик. В последний раз его полное собрание было издано по-русски в 1904-1905 годах. К нашим дням большинство прежних переводов из Байрона устарело, они не отвечают требованиям, предъявляемым сейчас к переводческому искусству. Так почему бы и не издать Байрона? И, однако, осуществления своей заветной мечты Гнедич не могла добиться целых шестнадцать лет. За эти годы под ее руководством группа переводчиков перевела почти всего Байрона заново, а она отредактировала все эти переводы /конечно, не имея издательского заказа и не получая никакого гонорара/. В 1967 году вышел под ее редакцией маленький сборник лирики Байрона. Да и этот сборник почему-то целый год, уже в готовом виде, валялся на складах типографии "Красный Пролетарий", что вдохновило Томашевского на эпиграмму:
"От всех читателей со всех сторонНесется стон: ну, где же лорд Байрон?
А мы даем им ясный комментарий,
Что лорда держит Красный Пролетарий."
А большой издание сочинений лорда держали - и "не пущали". И лишь в 1974 году решено было, наконец, выпустить Байрона - но не полного, а только избранного. И тут-то выяснилось, что сейчас - в эпоху нового бескнижья и яростной борьбы за издательские заказы - многие влиятельные переводчики, прежде и не думавшие о Байроне, вдруг страстно его возлюбили и спят и видят, как бы перевести одну из его поэм. Вдобавок, два переводчика, которые под руководством Гнедич перевели по две-три крупных вещи Байрона, - Бетаки и автор этих строк - эмигрировали за границу: а ведь в СССР запрещается печатать тех, кто имел и потерял советскую прописку. Короче говоря, в итоге многие переводы были спешно перезаказаны и спешно сделаны заново. И уже проделанный феноменальный труд Татьяны Григорьевны в большой степени пропал даром. А сама она была отстранена от подготовки издания и редактирования текстов /поделом: не вскармливай на своей груди потенциальных эмигрантов!/. Ее перевод "Дон Жуана" был в издание, конечно, включен /как и "Чайльд-Гарольд" в отличном переводе В.Левика/. Однако поэмы да драмы были расхватаны теми, кто побойчее да попробивнее. И из многих этих переводов снова, как и из прежних, не ясно, почему Байрона считают великим поэтом. А вскоре после этого Татьяна Григорьевна умерла, так и не дожив до хорошего полного собрания сочинений Байрона на русском языке.
И еще одна мечта была у Татьяны Григорьевны - мечта, о которой Т.Сатыр не пишет: лучшая в России переводчица Байрона хотела побывать на родине Байрона - увидеть, как
"... в прозрачном отдаленьеВестминстер возникает сквозь туман -
Величественно-гордое виденье, -
И кажется, что слава многих лет
Покоится на нем, как лунный свет" XI, 24, -
увидеть Ньюстедское Аббатство - поместье Байрона под Ноттингемом
"... фамильное аббатство,В котором архитектор проявил
Готической фантазии богатство" Х111, 55.
И эта мечта Татьяны Григорьевны тоже не сбылась. Юлия Вознесенская пишет, что побывать в Англии Гнедич помешала "тяжелая болезнь сердца, заработанная в сталинских лагерях". Вознесенская ошибается. Побывать в Англии Татьяне Григорьевне помешала не болезнь, а советская власть. В конце 60-х годов один британский университет официально пригласил Татьяну Григорьевну посетить Англию. Татьяна Григорьевна законопослушно подала соответствующее заявление в соответствующие органы. И тогда какой-то кагебисткий чинуша /поэт Алексей Сурков - ККК/ с великолепным лицемерием объяснил Татьяне Григорьевне, что в Англию ее не пустят - для ее же блага: "Ибо, - сказал он, - сейчас, после того, как мы оказали братскую помощь Чехословакии, на Западе подняли голову антисоветские силы; и вам могут устроить какую-нибудь провокацию. А мы вас бережем: вы нужны советской культуре. "
Так-то!
Татьяна Григорьевна умерла, не побывав в Англии, не напечатав написанных ею книг, не осуществив многих своих замыслов. Но еще до того она - на радость себе и нам - сумела завершить и опубликовать главный труд своей жизни. И она могла бы сказать о себе словами переведенного ею стихотворения Байрона "К Времени":
"Когда темно и скорбно былоВокруг меня - мой ум и взор
Ласкало дальнее светило,
Стихии тьмы наперекор.
Но луч погас - и Время стало
Пустым мельканьем дней и лет:
Я только роль твержу устало,
В которой смысла больше нет.
Но заключительную сцену
И ты не в силах изменить:
Лишь тех, кто нам придет на смену,
Ты будешь мучить и казнить!
И, не страшась жестокой кары,
С усмешкой гнев предвижу твой,
Когда обрушишь ты удары
На хладный камень гробовой!"
https://kkk-bluelagoon.ru/tom2a/images4/ben.gif
https://kkk-bluelagoon.ru/tom2a/images4/ben2.gif
ПЕРЕВОДЫ НА ТОТ СВЕТ...
"О, сколько мук! О, сколько мух!" - выразился старик Бахтерев на супере 1-го тома. Кому что докучает. Лидия Чуковская старательно записывала все жалобы Ахматовой: кто с ней не поздоровался - а Анастасия, подруга Т.Г.Гнедич, рассказывала мне: отняли у тетки Таньки лагерницы пайку - и в сортир бросили. Оттуда и вылавливали, а потом почистили и съели. Кому комаровская ссылка, кому - воркутинская.
Но плачут об Ахматовой. Я не плачу: меня бы в Комарово! Один раз только и был, с Охапкиным, он меня лагернику-астроному Козыреву представлял. Говорили о Хлебникове. Я все Козырева вербовал "Доски судьбы" переводить. На язык математический.
Но я не о том. И не так я начал.
Начал за меня Жора Бен. А я продолжу. Про пайку, Анастасию, Егория...
Во всем прав Жора. Кроме одного: пострашнее там были дела, чем допрос у следователя. Мне все пайка эта мерещится. Я в детсадике - тюбитейку туда уронил - не уронил, тоже ребенки кинули, а потом нужно было палкой вылавливать. Черви там жирные, подвижные, на готовых харчах отъевшиеся - и не черви, личинки мух -я ж биолог! Но тогда я не знал. И тюбитейки второй у меня не было, а сандалики мама спереди обрезала, чтоб пальцы. И пришлось доставать. Вытащил, а она кишит. Я не то, чтобы их боялся: противно. Так, на палке, и понес в ручей полоскать. Мерещится мне тетки-Танькина пайка...
10 или 11 лет лагерей, и из них 2 - в одиночке. Я не знаю. Об этом не пишут. Пишут об Анне Ахматовой. Как в очереди с передачкой она стояла, Леве Гумилеву, и шепнул тут ей глас народа:...
Тетке Таньке никто не шептал. Вот орали - случалось.
И если бы не подруга ее, Анастасия, да не пьяная морда Егорий - не выжить бы ей. Не такие кончались. Таких же - кончали скорее.
Анастасия Дмитриевна /фамилия ее мне была ни к чему/, как и Гнедич, полная, седая - но с короткой стрижкой по моде 30-х /20-х?/ годов, была секретарем наркома земледелия, муж был военный. И подруга Землячки, к тому ж. Когда взяли мужа, а заодно прихватили наркома - вместо молчать, пошла кулаками стучать, там где надо и чаще - не надо где. И ее прихватили. Но суровой закалки подруга была. В лагерях не сломалась. Опекуншей для Гнедич заделалась, матерью. Говорила мне, что если у Гнедич вовремя пайку не отобрать - или сама кому даст, или отымут. Отбирала, кормила кусочками. Из своей добавляла: поэт же!
А потом уж - жила просто рядом. И куда ей? Пенсию дали, какую никак, а друзей и родных - никого, только Гнедич. Так и сидела, в стороночке, в кресле - вроде, я с ней один говорил, и частенько. Вынимала из коробочки янтарный мундштук, из другой - сигарету, затягивалась, прятала все по местам. И через две минуты ровно - по-новой. А потом аккуратно на место. Аккуратность спасла и ее, и ее "подопечную" Гнедич. Сколько знаю - доходить начинают, когда на себя наплевать. Так, говорят, в лагерях Мандельштам - по помойкам, безумный и грязный. Но не такие, как Анастасия! Сидел с ней, курили, пока Татьяна Григорьевна кому уроки давала, за копеечку дополнительную: книги ж надо было на что покупать, да еще и Егорию на пропой.
О Егории, о его понимании стихов, Жора пишет - красиво. Прихожу как-то к Гнедич - фонарь здоровенный под глазом. Не сама же? "Вы говорит, понимаете, Константин Константинович, я любила другого, а он меня - спас. И теперь я должна..." Достоевщинка! Напечатала венок сонетов в "Просторе", Егорий, гордый, поволок на службу показывать - он в электриках вкалывал. Приходит - злой, как скотина: "Ты что ж, сука, меня позоришь?! Показал мужикам - ни хуя не поняли!" И - хрясь по ебалу! "Понимаете, говорит, Константин Константинович, он вообще-то не злой, это так, у него тоже жизнь ведь горькая!"
А и правда, мужик Егорий был ничего, можно ладить. И выпить случалось. Но привел как-то раз я к Т.Г. Сюзанну Масси, с Алисией Бейкер /негритяночка - мммм!/, сидим, на семи языках говорим. Обалдели подруги. А потом по сарделькам в открытой пивной, что под домом. Я там пива, сарделек купил, пьем, Сюзанна с Алисой - балдеют! Оксфорд или там Кембридж - и только! Про лагеря им Т.Г., естественно, не рассказывала. НЕ ПОЙМУТ. А за нами - шарага ханыг. Вобла, пиво хлебают, пиздят. "Кось! - вдруг слышу - А Кось! Ты бабам рыбки-то - предложи!" Оборачиваюсь - Егорий, и с воблами ко мне тянется. Ну, разделал я рыбку им чин-чинарем, жрать не умеют - сосут. "А кто это?" "А муж, говорю, Татьяны Григорьевны." С тех пор, наверно, Сюзанна и уверовала в загадочную русскую душу, после Оксфорда с Кембриджем, и Сорбонной впридачу.
Не то страшно, что эти сволочи из России сделали, а то - что ТУТ, СЕЙЧАС про нее говорят! Все голые сраки прикрыты белыми фраками, Сол по фене не тянет, Е.Г.Эткинд в Сорбонне по-французски свистит.
А как же пайка та, тетки-Танькина? А фонарик под глазом, что - елочный? Не, об этом не фо. Почитаем-ка лучше Одоевцеву. Ах, Россия, балы!... Когда камбалы сраной - для кота уже не достать /про себя и подавно/, когда с Гнедич хлебаем мы супчик на кухне и про Байрона говорим.
Но давайте блюстити приличия.
Т.Г.Гнедич была человеком. За что и любил. И она меня тоже. Года два, но потом - начала пугаться, когда каша вкрутую с Сюзанн заварилась: ведь сидела уже за сношения с союзниками по радио! И расстались мы, тихо, тепло. Забегал - когда в Пушкине был, но все реже. И старела она. После смерти Анастасии - и сама в разговоре почти засыпала. Попрощались, конечно, когда уезжал. С кем еще бы?
Бессмысленно излагать все это западной публике. Их не колышет.
Но колышет - меня.
А учила она - как никто! То-есть, именно что - "как никто": как никто и не давит, как будто ты сам! Так, сидишь, говоришь, выступаешь, базаришь и споришь. Жора, Усова Галя, Бетаки - вот, вроде, и все, кого видел я там. Постоянно. Ну, и Толик, конечно, Архипов. Приемыш ее. Он сейчас, вроде, где-то в Италии. И переводили мы, правильно, как пишет Бен - не для денег и даже не славы для. Так, от нежности велией к лирику Байрону. Лирику и хулигану.
Я не знаю, что делают - ТАМ. Ученик ее, Саша Щербаков, напечатал, наконец - это память ее - свою "Алису в стране чудес" и "В Зазеркальи". Две копии, на радостях, у Камкина купил: ТУДА чтоб послать, ребятенку какому-нибудь! Ведь и дочке своей, лет 10 назад - Винни-Пуха ОТСЮДА заказывал! Там оно дефицит.
ТУТ - Ваську я просто вычеркиваю, за хамство и тупость - Жора Бен напечатал-таки избранных своих англо-американских поэтов. Молодец. /Хотя "Сад Прозерпины" - не так бы я перевел! И уже начинал, лет 15 назад. Но зачем?/
Приезжал ко мне Жора с женой, путешествуя по Америкам, днями. На Лагуны мотались. Март, теплынь, все цветет. Я купался, а Жора с женой побоялись. Запил после отъезда их: не из-за них - книга эта сосет.
К тетке Таньке, любимой, жалость сосет. Кто напишет о ней?
Об Ахматовой пишут, шумят.
Просто, сделанные в бытность ее и при ней, переводы печатаю. Байрона. В память ее, а так - мне они зачем? Сотни собственных текстов лежат, и роман - а когда и кому и зачем...
Помещаю здесь 3 перевода из Байрона, ею одобренные и принятые.
https://kkk-bluelagoon.ru/tom2a/images4/gnedich2.gif
ПРОЩАНИЕ С МАЛЬТОЙ
Адье! - веселье в Ла Валетт!
Сирокко, пот и жаркий свет,
Дворца чугунные ограды,
Адье! - былые эскапады!
Проклятье - улицам твоим:
С трудом взбираешься по ним!
Адье, купцы, привет, банкроты!
Адье - без писем пакетботы!
И восхитительно-тупа -
Адье, снующая толпа,
Не устающая, дрожа,
Вышестоящим подражать!
Адье, собачий карантин -
Москиты, лихорадка, сплин!
Адье, пленительный балет,
Очаровавший Ла Валетт -
Зевали ложи, спал партер -
Адье, красотки terre-a-terre!
Mesdames, одетые по моде,
Мундиры, красные как морды -
Адье, вы, бычьи пузыри -
Сукно снаружи - и внутри!
Я еду, но - Бог весть, куда -
Опять на север, в города,
Где холод, слякоть, грязь и лужи.
А здесь жара - так где же хуже?
Прощайте, дети синевы,
Моря, где остаетесь вы,
Где волны тихо поглотили
Кровь капитанов, крах флотилий,
Улыбки, празднества, обеды,
В любви беспечные победы,
В бою блистали иногда вы -
Воспой, о Муза, in octavo!
А ныне я - у миссис Фрезер.
Что льстить ей? Стиль мой вял и пресен,
И что бы я ни сочинил -
Не будет стоить тех чернил.
Штришок - могу я допустить,
Но в целом незачем ей льстить.
Пускай ее другие чтут:
Она модна, но без причуд,
Она скользит, блестя, смеясь -
Нужна ли песня ей моя?
Но ты, о Мальта! Как далек
Твой гарнизон, весь твой мирок!
Я не сторонник грубых слов,
Но я послать тебя готов...
В окно, наружу, киньте взгляд -
Поймете, ГДЕ я видел ад!
Забьюсь в постылую нору,
Примусь читать, вернусь к перу,
Лекарство /доктор назначал
По чайной ложке через час/.
Колпак тепла надену ради.
Опять - о дьявол! - лихорадит!
/1966-7/
СТАНСЫ,НАПИСАННЫЕ В ГРОЗУ
И был туман, белей молока,
Где сумрачный Пинд в лесах,
И страшный гром разорвал облака
В неистовых небесах.
Проводник пропал, и надежды нет,
И молний игра и гром
Озаряли поток, ревущий на дне
И скал зловещий излом.
Что высится там, на склоне голом,
Когда молнии блещут окрест?
Но увы, не дом, а могильный холм
И на нем - покосившийся крест.
И шум водопада в уши плывет,
И мрак качается, зыбок,
И во тьме мой спутник кого-то зовет -
Я слышу родной язык.
Выстрела звук - то враг или друг?
Тишина, и грохот вновь.
Он зовет на помощь живущих округ,
И призыв уносится в ночь.
О, кто услышит отчаянья зов,
Когда от молний темно?
И кто решится сквозь глушь лесов
Пуститься в такую ночь?
И кто решится ступить за порог
Прежде чем солнце встанет?
Кровавые пятна темных дорог
Прославили эти места.
С громом рушится неба гора,
Зверея, воет гроза.
Но сквозь ее беспросветный мрак
Я вижу твои глаза.
Пусть в бреду бродить по утесам мне,
По скалам, мохом одетым,
Где стихии свой изрыгают гнев,
О, Флоренс моя, где ты?
Только не там, только не там,
Не в бешенстве моря голого!
Пусть шторм, что идет за тобой по пятам,
На мою обрушится голову!
Прощаясь, руки твои целовал...
О море, услышь мой вопль!
Пусть ревущий шквал и девятый вал
Не настигнут корабль твой!
И вот уже ты, с корабля снята,
Ступила на берег ногой...
Только не там, о, только не там -
Не в бешенстве моря нагого!
И сейчас в этих хлябях, этих топях
Небо - словно светает.
Помню тебя, вижу тебя
В музыке и цветах.
Средь девственно белых Кэдиса стен,
В решетчатый окон узор
Взгляни, как море в безмолвии стынет,
Синея перед грозой.
Вспомни тот остров, зовущий как гимн,
Ставший для нас звездой.
Улыбки можешь отдать другим,
Мне подари лишь стон.
Когда румянец окрасит вновь
Познавшие грусть черты,
В твоих глазах мелькнет любовь,
В слезах - промелькнут мечты.
И взгляд твой снова открыт и весел,
Улыбка не сходит с губ.
Я рвусь к тебе через горы и веси,
Тоской по тебе погублен.
Улыбка и вздох - равно не нужны,
И только разлуки боль.
Но мысли нежны, и слова нежны,
И сердце полно тобой.
1966-67
СТАНСЫ ДЛЯ МУЗЫКИ
Немею, не смею назвать твое имя -
Печаль в этом слове - устами моими,
Что в сердце таится, что жажду сказать -
Уста промолчат, но расскажет слеза.
Сколь долги для страсти, сколь кратки для счастья
Мгновенья печали, и радости часа!
Мы скованы цепью, мы болью палимы,
Мы жаждем расстаться, но мы - неделимы.
О, ты - это радость, а я - это боль!
Прости мне, покинь - я останусь с тобой.
И сердце не сможет тебя разлюбить:
Другим - не разграбить, тебе - не разбить.
Для всех - непреклонна, тебе лишь верна
Душа моя в горе пребудет, черна.
О, дни наши кратки, мгновения - сладки,
Одни в этом мире, горим в лихорадке.
Один вздох печали, лишь слово: "Люблю" -
Вернут иль повергнут, простят иль убьют.
Пусть спросят другие: но что ж я отверг?
Лишь мне твои губы прошепчут ответ.
/1966-7/
назад (https://kkk-bluelagoon.ru/tom2a/dar.htm)
дальше (https://kkk-bluelagoon.ru/tom2a/kuzminsky1.htm)
Публикуется по изданию:
Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны
в 5 томах"
THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.
Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.
Электронная публикация: avk (weblagoon@mail.ru), 2006
https://counter.yadro.ru/hit?t50.2;r;s1366*768*24;uhttps%3A//kkk-bluelagoon.ru/tom2a/gnedich.htm;0.19018246117471138 (https://www.liveinternet.ru/click)
Powered by vBulletin® Version 4.2.6 by vBS Copyright © 2024 vBulletin Solutions Inc. All rights reserved. Перевод: zCarot